Персональная страница   ГЕОРГИЯ КОСИКОВА
 
 
Тексты
 





© Г.К. Косиков
сайт открыт 06.06.2002
mimesis@libfl.ru

© Перевод – Г.К. Косиков, 2000
© OCR – Г.К. Косиков, 2005
Текст воспроизводится по изданию: Жак Деррида. Фрейд и сцена письма // Французская семиотика: От структурализма к постструктурализму / Пер. с франц., составление и вступ. ст. Г.К. Косикова. – М.: Издательская группа “Прогресс”, 2000, с. 336-378.
Номера страниц указаны в квадратных скобках.


Жак Деррида

 

ФРЕЙД И СЦЕНА ПИСЬМА*

 

Worin die Bahnung sonst
besteht, bleibt dahingestellt.
В чем, собственно, состоит пролагание
пути - этот вопрос остается открытым
.

“Набросок научной психологии”. 1895

 

Наши притязания весьма скромны - найти в тексте Фрейда несколько опорных точек и, не претендуя на систематичность, выделить в психоанализе все то, что не вмещается в рамки логоцентризма, поскольку они ограничивают не только историю философии, но и становление “гуманитарных наук”, включая известного толка лингвистику. Если прорыв, осуществленный Фрейдом, и вправду имеет историческое своеобразие, то причина отнюдь не в мирном сосуществовании с этой лингвистикой и не в теоретической ей сопричастности - по крайней мере в том, что касается ее врожденного фонологизма.

Не случайно в решающие моменты своего научного пути Фрейд, охотно прибегая к метафорическим моделям, заимствует их не из устного языка, не из речевых форм и даже не из фонетического письма, но из области графических начертаний, которые ни в коем случае не подчинены устной речи, не предшествуют ей и за ней не следуют. Фрейд обращается к помощи таких знаков, которые отнюдь не служат передаче живой речи во всей ее полноте, самоналичии и самовластии. [337-338]

По правде говоря - и наша проблема будет заключаться именно в этом - Фрейд не просто прибегает к метафоре нефонетического письма; он не видит никакой выгоды в том, чтобы использовать метафоры письма в дидактических целях.

Если подобная метафорика все же оказывается необходимой, то причина в том, что она, возможно, освещает обратным светом такое понятие, как “след” вообще и, далее, сопряженное с ним понятие письма в обычном смысле этого слова. Фрейд, конечно, не пользуется метафорами, если “пользоваться метафорами” значит совершать отсылку от чего-то известного к неизвестному. Напротив, настойчивость, с которой он прибегает к метафорам, делает загадочным само явление, которое мы полагаем известным, именуя его письмом. Здесь, быть может, возникает некое движение, неведомое классической философии, - движение между имплицитным и эксплицитным. Со времен Платона и Аристотеля философы непрестанно иллюстрировали взаимоотношения разума и опыта, восприятия и памяти с помощью графических образов. При этом сама вера в смысл такого знакомого и привычного слова, как письмо, никогда не иссякала. Шаг, намеченный Фрейдом, подрывает это доверие и делает возможными вопросы нового типа относительно таких понятий, как метафоричность, письмо и пространственная разнесенность в целом.

Проследим же, читая Фрейда, за характером использования этой метафоры. В конечном счете она целиком охватит все пространство психики. Содержание психики будет представлено графическим по своей сути текстом. Структура же психического аппарата будет представлена пишущим механизмом. Какие вопросы встанут перед нами в связи с этой двоякой представленностью? Спрашивать следует не о том, является ли пишущий аппарат (например, тот, который обрисован в “Заметке о чудесном блоке”) удачной метафорой, позволяющей представить функционирование психики; но о том, какой аппарат нужно создать, чтобы представить психическое письмо, и что означает - применительно к письму и применительно к психике - задуманное и осуществленное с помощью механизма подражание такому явлению, как психическое письмо. Не о том, вправду ли является психика своего рода текстом, но что такое текст и чем должна быть психика, чтобы текст мог ее представлять. Ведь если ни механизм, ни текст не могут существовать без психической основы, то без текста нет и самой психики. И наконец, каким должно быть соотношение между психикой, письмом и пространственной разнесенностью, чтобы такой метафорический перенос оказался возможен не только и не просто в рамках теоретического рассуждения, но в самой истории психики, текста и техники? [337-338]

Пролагание пути и различие

От “Наброска” (1895) к “Заметке о чудесном блоке” (1925) наблюдается странное движение, а именно: проблематика пролагания пути все более и более сближается с метафорой письменного следа. От системы следов, функционирующей согласно модели, которую Фрейд, очевидно, считал естественной и в которой письмо полностью отсутствует, он обращается к такой конфигурации следов, которую можно представить лишь с помощью структуры и способа функционирования определенного типа письма. В то же время сама структурная модель письма, к которой обращается Фрейд сразу же после создания “Наброска”, внутренне постоянно дифференцируется и обретает все большую самобытность. Фрейд испробует и отбросит все возможные механические модели вплоть до того момента, когда он откроет Wunderblock - механизм письма, отличающийся удивительной сложностью, на который будет спроецирован психический аппарат в целом. Здесь будет дано решение всех ранее возникавших трудностей, и “Заметка”, свидетельствуя о замечательном упорстве Фрейда, послужит ответом именно на те вопросы, которые были поставлены в “Наброске”. В каждой своей детали Wunderblock окажется воплощением того самого аппарата, который в “Наброске” Фрейд считал в настоящий момент невообразимым (“В настоящий момент мы не можем даже и вообразить себе аппарат, способный выполнить столь сложную операцию”) и который в те времена он заменил некоей нейрологической легендой; в известном смысле он никогда не откажется ни от схемы, ни от самой идеи этой легенды.

В 1895 году задача заключалась в том, чтобы объяснить феномен памяти с позиций естественных наук, “создать психологию как естественную науку, иначе говоря, представить психические события как состояния отдельных материальных частиц, детерминированных количественно”. Между тем “одна из основных особенностей нервной ткани - это память, или, в самом общем смысле, способность однократных событий вызывать устойчивое возбуждение”. И далее: “Любая психологическая теория, заслуживающая внимания, должна предложить свое объяснение "памяти''”. Крест, возлагаемый подобным объяснением и делающий названный аппарат почти немыслимым, состоит в следующем: нужно (что и будет сделано тридцать лет спустя в “Заметке”) одновременно объяснить как устойчивость следа, так и чистоту воспринимающей субстанции, как прокладку борозд, так и оголенность и неповрежденность рецептивной, или перцептивной, поверхности, в данном случае - нейронов. “Таким образом, нейроны, испытывая воздействие, в то же время должны оставаться [338-339] невозбужденными, непредубежденными (unvoreingenommen)”. Отвергая распространенное в его время разграничение между “клетками восприятия” и “клетками памяти”, Фрейд выдвигает гипотезу относительно “ контактных решеток” и “пролагания пути” (Bahnung), прокладки дороги (Bahn). Неважно, сохранил ли Фрейд верность этой гипотезе или делал попытки порвать с ней; примечательна сама гипотеза в той мере, в какой мы рассматриваем ее не как нейрологическое описание, а как метафорическую модель. Путеводной оказывается сама идея прокладки пути, пробивания дороги, а она предполагает как некоторое насилие, так и некоторое сопротивление вторжению. Дорога пробивается, проламывается, fracta, прокладывается. Это означает, что должны существовать два вида нейронов. Проницаемые нейроны (φ), не оказывающие никакого сопротивления и, следовательно, не несущие никаких следов воздействия, - это нейроны восприятия; другие же нейроны (ψ) воздвигают на пути количества возбуждения контактные решетки и тем самым сохраняют запечатленный след этого возбуждения: “они, стало быть, дают возможность представить себе (darzustellen) память”. Таково первое изображение, первое представление памяти. (Darstellung - это “представление” в стертом значении слова, однако нередко оно имеет смысл “визуального изображения”, а иногда и “театрального представления”. Наш перевод будет варьироваться в зависимости от меняющегося контекста.) Свойством психичности Фрейд наделяет только эти последние нейроны. Они суть “носители памяти и, по всей видимости, представляют собой психические события как таковые”. Память, следовательно, - это не одно из свойств психики, но ее сущность. Это - сопротивление, но тем самым и открытость вторжению, осуществляемому следом.

Если допустить, что Фрейд говорит здесь исключительно на языке количества во всей полноте его наличного присутствия, если допустить (по крайней мере, таково первое впечатление), что он готов удовольствоваться простым противопоставлением количества и качества (последнее закрепляется за сугубо прозрачным, не имеющим памяти восприятием), то само понятие пролагания пути станет невозможным. Одинаковое сопротивление на всех путях или равенство сил, пролагающих путь, уничтожат всякое предпочтение в выборе того или иного маршрута. Память окажется парализованной. Различие в пролагании путей - вот подлинный источник памяти, а значит, и самой психики. Только это различие делает возможным “предпочтение пути” (Wegbevorzugung): “Память представлена (dargestellt) различиями в пролагании путей между нейронами ψ”. Поэтому не следует говорить, что память не может обойтись прокладкой путей, не ведающих различия; нужно уточнить, что прокладки пути в чистом виде, то есть [339-340] помимо различия, попросту не бывает. След как воплощенная память - это отнюдь не чистое пролагание пути, которое всегда можно представить как простое присутствие, это незримое и неощутимое различие между разнообразными путями. Итак, мы знаем теперь, что психическая жизнь не есть ни прозрачность смысла, ни оплотненность силы; она - не что иное, как различие в работе нескольких сил. Об этом говорил уже Ницше.

Тот факт, что количество становится ψυχή и μνήμη не столько за счет полноты, сколько за счет различий, находит неоднократные подтверждения уже в самом “Наброске”. Повторение не добавляет никакого количества наличной силы и никак не увеличивает интенсивность процесса; оно лишь воспроизводит одно и то же воздействие и тем не менее обладает способностью пролагать путь. “Память об определенном опыте, будучи постоянно действующей силой (Macht), зависит от фактора, называемого количеством воздействия, а также от частоты, с которой повторяется одно и то же воздействие”. Таким образом, число повторений дополняет количество (Qη) раздражения, причем обе эти величины принадлежат двум совершенно различным порядкам. Повторения бывают только дискретными, и в качестве таковых они действуют лишь с помощью диастемы, удерживающей их на расстоянии друг от друга. И наконец, если пролагание пути может восполнять или дополнять действующее в какое-то конкретное время количество, то это происходит не только в силу их сходства, но и в силу инаковости: количество “может быть заменено другим количеством плюс вытекающее отсюда пролагание пути”. Не будем спешить и не станем определять эту инаковость чистого количества как качество, рискуя тем самым превратить мнесическую силу в наличное сознание и в ничем не замутненное восприятие наличных качеств. Таким образом, ни различия между целыми величинами, ни интервалы между повторениями одного и того же, ни само пролагание пути невозможно себе представить с помощью оппозиции количество/качество1. Память невозможно вывести из этой оппозиции; она ускользает из ловушки “натурализма”, равно как и из ловушки “феноменологии”.

Все эти различия в производстве следа могут быть поняты как моменты различания (differance). В соответствии с мотивом, постоянно направлявшим мысль Фрейда, это движение описывается как попытка жизни защитить себя, отсрочив опасную нагрузку, то есть создав определенный запас (Vorrat). Угрожающее расходование или угрожающее присутствие отсрочиваются с помощью прокладывания пути или повторения. Быть может, это и есть тот самый обходный путь, то есть отсрочка (Aufschub), которая устанавливает отношение между удовольствием и реальностью (см. уже упоминавшуюся работу “По ту [340-341] сторону..”)? Быть может, это и есть смерть самого принципа жизни, способной защититься от смерти только с помощью экономии смерти, различания, повторения, запаса? Ведь повторение не наступает вслед за возникновением первого раздражения; возможность повторения уже существует в том сопротивлении, которое впервые готовы оказать психические нейроны. Само сопротивление возможно лишь в том случае, если противоборство сил длится или повторяется изначально. Загадочной становится сама идея первого раза. Эта мысль, как кажется, не противоречит тому, что Фрейд говорит далее: “...вероятно, пролагание пути является результатом однократного (einmaliger) прохождения какого-нибудь большого количества энергии”. Предположив, что это утверждение не отсылает непосредственно к проблеме филогенеза и наследственного прокладывания путей, можно все-таки думать, что повторение началось при первичном контакте двух сил. Жизни угрожает уже само возникновение памяти, которая ее создает; ей угрожает прокладывание путей, которому она сопротивляется, равно как и всякое вторжение, сдержать которое она способна лишь путем повторения. Именно потому, что любое прокладывание путей предполагает насильственный взлом, Фрейд в “Наброске” признает особую роль боли. В известном отношении невозможно проложить никакой путь не испытав боли, а “боль оставляет после себя чрезвычайно разнообразные пути”. Однако, являясь источником угрозы для психики, боль, превысив определенный количественный показатель, должна быть, подобно самой смерти, отсрочена, ибо она может “погубить” психическую “организацию” индивида. Несмотря на загадку “первого раза” и изначального повторения (разумеется, еще до всякого разграничения между так называемым нормальным и так называемым патологическим повторением), важно, что всю эту работу Фрейд закрепляет за первичной функцией, налагая запрет на ее дальнейшее распространение.

Обратим внимание на это нераспространение, хотя оно лишь увеличивает трудности, связанные с понятием “первичности” и вневременности первичного процесса, - трудности, которые в дальнейшем лишь усугубятся. “Здесь на ум невольно приходит изначальное стремление нейронной системы - стремление, вопреки всем возможным изменениям, либо избавиться от количественной (Qη) перегрузки, либо по возможности уменьшить ее. Ощущая настоятельное требование жизни, нейронная система оказалась вынужденной обеспечить себе определенный количественный (Qη) запас. С этой целью ей пришлось увеличить число нейронов, обладающих свойством непроницаемости. Тем самым она сумела хотя бы отчасти избегнуть наполнения, загрузки количеством (Qη), создав механизм пролагания путей. [341-342] Мы видим, таким образом, что пролагание путей обслуживает первичную функцию”.

Вероятно, жизнь и вправду оберегает себя с помощью повторения, следа, различания. Однако эта формулировка требует осторожности: не существует такой жизни, которая сначала присутствует и лишь затем начинает оберегаться, давать себе отсрочку, сохраняться с помощью различания. Различание составляет сущность жизни. Или так: не будучи какой бы то ни было сущностью, не будучи ничем, различание не является жизнью, коль скоро бытие определяется как ousia, как присутствие, как сущность/существование, как субстанция или субъект. Прежде чем определить бытие как присутствие, нужно помыслить жизнь как след. Это единственное условие, позволяющее сказать, что жизнь есть смерть, что повторение и пребывание по ту сторону принципа удовольствия изначальны и соприродны всему, что они трансгрессируют. Когда в “Наброске” Фрейд пишет, что “пролагание путей обслуживает первичную функцию”, он уже запрещает нам удивляться всему что будет сказано в работе “По ту сторону принципа удовольствия”. Он оправдывает двойную необходимость - признать изначальность различания и тем самым уничтожить понятие первичности; не следует удивляться и тому, что в “Толковании сновидений”, в разделе о “запаздывании” (Verspätung) вторичного процесса, это понятие определяется как “теоретическая фикция”. Итак, изначальна задержка2. В противном случае различание превратилось бы в отсрочку, которую дает самому себе сознание, самоналичие настоящего. Отсрочить, таким образом, ни в коем случае не означает оттянуть наступление возможного настоящего, отложить то или иное действие на более поздний срок, отодвинуть в будущее некий акт восприятия, возможный уже теперь. Эта возможность возможна лишь благодаря различанию, которое, стало быть, следует понимать иначе, нежели расчет или механизм принятия решения. Сказать, что различание изначально, - значит покончить с мифом о наличии первоначала. Вот почему само слово “изначальный” следует крестообразно перечеркнуть; в противном случае различание окажется производным от полноты начала. Однако на деле изначальна неизначальность.

Нужно не отказываться от понятия отсрочки, а, скорее, продумать его заново. Чем мы и собираемся заняться; возможно же это лишь в том случае, если мы попытаемся определить различание независимо от какого бы то ни было телеологического или эсхатологического горизонта. Это непросто. Заметим попутно: такие основополагающие понятия фрейдовской мысли, как Nachträglichkeit и Verspätung, определяющие все прочие его понятия, уже присутствуют в “Наброске” под своим подлинным именем. Неустранимость “запаздывания” - вот в [342-343] чем, несомненно, заключается открытие Фрейда. Применяя это открытие, Фрейд готов делать из него самые крайние выводы, далеко выходя за пределы психоанализа отдельного индивида. Подтверждением того, по его мнению, должна послужить и история культуры. В “Моисее и монотеизме” (1937) понятия запаздывания и последействия применяются к весьма обширным историческим периодам (Freud S. GesammelteWerke. L., 1940-1952, Bd XVI, S. 238-239). К тому же в этой работе проблема латентности весьма знаменательным образом соотносится с проблемой устной и письменной традиций (S. 170 и сл.).

Несмотря на то что в “Наброске” прокладывание путей ни разу не называется письмом, противоречивые требования, ответом на которые послужит “Заметка о чудесном блоке”, сформулированы здесь в тех же самых выражениях: “удержать все, сохраняя при этом способность восприятия”.

Различия в работе по прокладыванию путей касаются не только сил, но и мест. При этом Фрейд стремится помыслить силу и место одновременно. Он - первый, кто не хочет верить, что гипотетическое изображение прокладывания пути может носить описательный характер. Разграничение между различными категориями нейронов “не имеет никакого общепризнанного основания, по крайней мере, в том, что касается морфологии, то есть гистологии”. Оно является признаком топического описания, не умещающегося во внешнее, привычное и упорядоченное пространство естественных наук. Вот почему, в разделе о “биологической точке зрения”, “сущностное различие” (Wesensverschiedenheit) между нейронами “заменяется различием среды и предназначения” (Schicksals-Milieuverschiedenheit); это - чистые, ситуативные, коннективные различия, различия локализации, структурно-реляционные различия, которые важнее, нежели их опорные элементы, и для которых соотнесенность внешнего и внутреннего всегда носит произвольный характер. Мышление, основанное на принципе различия, не может ни отказаться от той или иной разновидности топики, ни принять расхожие представления о пространственной разнесенности.

Указанная трудность усугубляется, когда возникает необходимость объяснить чистые различия как таковые, то есть качественные различия, или, по Фрейду, различия, связанные с сознанием. Нужно объяснить “то, что мы необъяснимым (rätselhaft) образом знаем с помощью нашего "сознания"”. И “коль скоро это сознание не знает ничего из того, что мы до сих пор принимали во внимание, то [теория] должна объяснить нам само это незнание”. Между тем качества суть не что иное, как чистые различия: “В сознании нам дано то, что принято называть качествами, - множество разнообразных ощущений, [343-344] существующих инаково (anders), инаковость (Anders) которых дифференцируется (unterschieden wird) в зависимости от отношений к внешнему миру В этой инаковости существуют различные ряды, сходства и т.п., но нет, строго говоря, никакого количества. Можно задаться вопросом о том, как и где возникают эти качества”.

Ни внутри, ни снаружи. Они не могут возникать во внешнем мире, где физику известны лишь количества, “движущиеся массы” и ничего, кроме этого. Не могут они возникать и внутри психики, то есть в памяти, ибо “воспроизведение и воспоминание” “лишены качественности” (qualitätslos). Коль скоро речь вовсе не идет об отказе от топического представления, то “нужно найти в себе мужество и предположить, что существует третья система нейронов - своего рода перцептивные нейроны; эта система, возбуждаясь, как и все прочие, во время акта восприятия, остается нейтральной в процессе воспроизведения, и различные состояния возбужденности как раз и создают разнообразие качеств, иными словами, являются осознанными ощущениями”. Предвосхищая вставной листок из чудесного блока, Фрейд, смущенный собственным “жаргоном”, пишет Флиссу (письмо № 39,1.-I.-96), что он вставляет, “протаскивает” (schieben) нейроны восприятия (ω) между нейронами φ и ψ.

В результате этого дерзкого шага возникает “невероятная, по всей видимости, трудность”: мы встретились с такой проницаемостью и с таким прокладыванием пути, которые не зависят от какого-либо количества. От чего же в таком случае они зависят? От чистого времени, от чистой темпорализации, поскольку она связана с пространственной разнесенностью, иными словами, от периодичности. Указанную трудность можно разрешить, только прибегнув к понятию темпоральности, причем темпоральности дискретной, или периодической, и следовало бы терпеливо поразмыслить над вытекающими отсюда следствиями. “Я вижу лишь один выход... до сих пор я рассматривал количественное перетекание только как перенос того или иного количества (Qη) от одного нейрона к другому. Но оно должно носить иной характер, должно иметь временнýю природу”.

Если, подчеркивает Фрейд, гипотеза прерывности “идет дальше”, чем “физикалистское объяснение” с помощью понятия периода, то причина в том, что в данном случае различия, промежутки, сама прерывность регистрируются и “присваиваются” независимо от их количественной опоры. Перцептивные нейроны, “неспособные воспринимать количества, присваивают себе период раздражения”. Мы опять-таки имеем дело с чистым различием, причем с различием между диастемами. Понятие периода вообще предшествует и обуславливает противопоставление количества и качества со всеми вытекающими [344-345] отсюда последствиями. Ведь у “нейронов ψ также есть свой период, однако он не имеет качественного характера, а лучше сказать, монотонен”. Ниже мы увидим, что концепция прерывности будет в точности воспроизведена в “Заметке о чудесном блоке”; как и в “Наброске”, это верх смелости, приводящий к возникновению окончательной апории.

Дальнейшие рассуждения в “Наброске” целиком и полностью будут зависеть от этого постоянного и все более решительного обращения к принципу различия. Под представительным покровом симптоматической нейрологии, играющей роль искусственной схемы, в этой работе обнаруживается упорное стремление осмыслить психику с помощью понятия пространственной разнесенности, топографии следов и карты проложенных путей; стремление разместить сознание, или качество, в таком пространстве, структура и возможности которого нуждаются в переосмыслении; описать “функционирование аппарата” с помощью чистых различий и положений; объяснить, каким образом “количество раздражения выражается в ψ за счет усложнения, а качество - за счет топики”. Именно потому, что природа этой системы различий и этой топографии первична и должна охватить буквально все, Фрейд, монтируя свой аппарат, умножает “акты мужества” и “странные, но необходимые гипотезы” (по поводу “секретирующих” и “ключевых” нейронов). Когда же он окончательно откажется от нейрологии и от идеи анатомических локализаций, то сделает это не для того, чтобы расстаться со своими топографическими интересами, а для того, чтобы их трансформировать. Вот тогда-то на сцену и выйдет письмо. След превратится в грамму, а среда, в которой происходит прокладывание путей, - в зашифрованное пространство.

Эстамп и первичное восполнение

Спустя несколько недель после отсылки “Наброска” Флиссу, в одну из “рабочих ночей”, все элементы системы собираются наконец в “механизм”. Правда, пока еще это не механизм письма: “Казалось, что все совместилось, что все колесики соединились друг с другом, что получился самый настоящий механизм и что вскоре этот механизм заработает сам собою”3. “Вскоре” означало: через тридцать лет. “Сам собою” - почти.

Год с небольшим спустя “след” начинает превращаться в “письмо”. Вся система, изложенная в “Наброске”, заново воссоздается в виде начертательного построения, которого раньше у Фрейда еще не было; это происходит в письме № 52 (6.-12.-96). Нет ничего удивительного в том, что подобное построение совпадает с переходом от нейрологии [345-346] к психике. Центральное место в этом письме занимают такие слова, как “знак” (Zeichen), “запись” (Niederschrift), “перезапись” (Umschrift). Здесь не только эксплицитно определяется связь “следа” и “запаздывания” (то есть через понятие неконституирующего настоящего, восстанавливаемого в первую очередь исходя из “знаков” памяти), но и устному слову отводится место лишь внутри системы стратифицированного письма, где это слово отнюдь не занимает господствующего положения: “Ты знаешь, что я разрабатываю гипотезу, согласно которой наш психический аппарат образовался за счет взаимоналожения различных слоев (Aufeinanderschichtung), иными словами, наличный материал, образованный мнесическими следами (Erinnerungsspuren), время от времени, в зависимости от вновь возникающих отношений, подвергается перестройке (Umordnung) и перезаписи (Umschrift). Таким образом, принципиальная новизна моей теории заключается в утверждении, что память наличествует не просто один-единственный раз, но предполагает повторения, что она записывается, фиксируется (niederlegt) с помощью различных знаков... Каково число таких записей (Niederschriften), я пока что не знаю. По крайней мере, три, а может быть, и больше... Индивидуальные записи разделяются (не обязательно топически) в зависимости от их нейронных носителей... Восприятие. Это те нейроны, в которых возникают восприятия и с которыми связано сознание; сами по себе, однако, они не сохраняют никаких следов совершившегося события. Ибо сознание и память исключают друг друга. Знак восприятия. Это - первая запись восприятий, совершенно неспособная получить доступ к сознанию и возникающая за счет единовременного ассоциирования... Бессознательное. Это - вторая запись... Предсознательное. Это третья запись, связанная со словесными представлениями и соответствующая нашему официальному “я”... это вторичное мыслящее сознание, возникающее с задержкой во времени, связано, вероятно, с галлюцинаторным оживлением словесных представлений”.

Таков первый шаг в сторону “Заметки”. Теперь, начиная с “Толкования сновидений” (1900), метафора письма одновременно захватит и проблематику психического аппарата с точки зрения его структуры, и проблематику психического текста в его материальности. Взаимосвязь этих двух проблем должна сделать нас еще более внимательными, поскольку оба метафорических ряда (текст и механизм) появляются на сцене отнюдь не одновременно.

“Сновидения обычно следуют старыми, уже проложенными путями”, - говорилось в “Наброске”. Впредь, следовательно, мы должны будем понимать топическую, временную и формальную регрессию сновидения как путь, возвращающий в лоно письма. Но это - не просто [346-347] перезаписывающее письмо, подобное оплотнившемуся эху глухо звучащего устного слова; это литографированный эстамп, существующий до слов, - эстамп метафонетический, неязыковой, а-логичный. (Логика повинуется сознанию или предсознанию, в которых размещаются словесные представления; она подчиняется принципу тождества - основополагающему понятию философии присутствия. “Это было лишь логическим противоречием, а оно немногого стоит”, - читаем мы в “Человеке с волками”.) Коль скоро сновидение перемещается в дебри письма, то, очевидно, Traumdeutung, то есть толкование сновидений, сразу же превращается в процесс чтения и расшифровки. Прежде чем приступить к анализу сновидения Ирмы, Фрейд высказывает ряд методологических соображений. В привычной для него манере он противопоставляет так называемой научной психологии старую популярную традицию. И, как всегда, он делает это, чтобы оправдать глубинный смысл, который вдохновляет названную традицию, хотя, разумеется, она и заблуждается, когда, прибегая к “символическому” толкованию, рассматривает содержание сновидения как неразложимое и нерасчленимое целое, на место которого достаточно подставить другое удобопонятное и, вероятно, предшествующее ему целое. Фрейд, однако, почти готов согласиться и с “другим популярным методом”: “Его можно назвать “методом расшифровки” (Chiffriermethode), так как он рассматривает сновидение как своего рода тайнопись (Geheimschrift), где каждый знак при помощи постоянного ключа (Schlüssel) может быть заменен другим знаком общеизвестного значения” (G.W., Bd II/III, S. 102)**. Запомним аллюзию к устойчивому коду: именно в нем коренится слабость указанного метода, за которым, однако, Фрейд признает, в качестве заслуги, аналитичность и способность выделять каждый элемент значения в отдельности.

Фрейд иллюстрирует этот традиционный метод любопытным примером: текст, написанный с помощью фонетического письма, включается в общее письмо сновидения, функционируя в нем на правах особого, отдельного, поддающегося переводу и не имеющего никаких привилегий элемента. Фонетическое письмо оказывается письмом в письме. Предположим, к примеру, что мне приснилось письмо (Brief / epistola), говорит Фрейд, а вслед за ним похороны. Откроем Traumbuch, сонник - книгу, где собраны все ключи к сновидениям, энциклопедию онирических знаков, этот словарь снов (который, [347-348] впрочем, Фрейд не замедлит отвергнуть), и мы узнаем, что “письмо” следует переводить (übersetzen) как “досаду”, а “похороны” - как “обручение”. Так, письмо (epistola), написанное буквами (litterae), будучи документом, составленным из фонетических знаков, и транскрипцией устной речи, может быть переведено с помощью несловесного означающего, которое, воплощая определенное душевное состояние, принадлежит общему синтаксису онирического письма. Тем самым словесный элемент обособляется, а его фонетическая транскрипция, лишившись своего центрального положения, вплетается в сеть бессловесного письма.

Другой пример Фрейд заимствует у Артемидора из Далдиса (II век), автора сочинения о толковании снов. Воспользуемся этим предлогом и напомним, что в XVIII веке один английский теолог, неизвестный Фрейду4, уже ссылался на Артемидора, и его соображения заслуживают сравнительного анализа. Варбуртон описывает иероглифическую систему, выделяя в ней (в данном случае неважно, прав он или не прав) различные структуры (собственно иероглифы и иероглифы символические, причем каждая разновидность может носить либо куриологический, либо тропический характер, поскольку сами отношения могут строиться либо по аналогии, либо как взаимосвязь части и целого), которые стоит сопоставить с различными формами работы сновидения (сгущение, смещение, сверхдетерминация). Варбуртон, руководствуясь апологетическими соображениями и стремясь, в споре с отцом Кирхером, дать “доказательство чрезвычайной древности этой Нации”, выбирает в качестве примера такую египетскую науку, которая все свои средства черпает в иероглифическом письме. Эта наука и есть Traumdeutung, именуемая также онейрокритией. В конечном счете, это была наука о письме, которой владели египетские жрецы. Египтяне верили, что Бог даровал людям письмо, подобно тому, как он внушает им сны. Толкователям, как и самому сновидению, оставалось лишь черпать в тропической или куриологической сокровищнице. Они обнаруживали там готовый ключ к снам, а затем делали вид, что их разгадали. Иероглифический код сам по себе имел значение сонника, Traumbuch. Этот код, именовавшийся даром самого Бога, а в действительности созданный историей, превратился в тот общий источник, из которого как раз и черпал онирический дискурс, являвшийся как декорацией, так и текстом собственного представления. Коль скоро сновидение было организовано подобно письму, сами разновидности сновидческого переноса соответствовали операциям сгущения и смещения, уже осуществленным и закрепленным в иероглифической системе. Сновидение лишь манипулировало с элементами (ςτοιχεια, говорит Варбуртон, то есть элементы, или буквы), уже содержавшимися в иероглифической [348-349] сокровищнице, подобно тому, как письменное слово черпает свои элементы из письменного языка: “...следует рассмотреть вопрос о том, на чем первоначально основывалось толкование Онейрокритика, когда он говорил человеку, обратившемуся к нему за разъяснением тех или иных снов, что дракон означает царственность, змея - болезнь, а лягушки - обманщиков...” Что делали в этом случае древние толкователи? Они обращались к самому письму: “Первые Толкователи снов отнюдь не были ни мошенниками, ни обманщиками. Однако случалось, что они, подобно первым астрологам-предсказателям, оказывались более суеверными, чем некоторые их современники, и первыми впадали в иллюзию. Но даже если предположить, что они были такими же мошенниками, как и их последователи, то все равно вначале должны были существовать материалы, годные на то, чтобы пустить их в дело, и материалы эти уж никак не могли столь странным образом воздействовать на воображение всех и каждого. Несомненно, что те, кто обращался к толкователям, хотели найти какую-нибудь известную аналогию, способную послужить основанием для расшифровки, а сами толкователи, желая поддержать и защитить свою науку, также стремились опереться на признанный авторитет. Но могла ли существовать иная аналогия и иной авторитет, нежели символические иероглифы, приобретшие ореол священности и таинственности? Вот естественное разрешение указанного затруднения. Основанием их толкований... служила символическая наука”.

Вот здесь-то и совершается фрейдовский переворот. Фрейд, очевидно, полагает, что сновидение движется подобно настоящему письму, которое, хотя и выводит на сцену слова, само им не подчиняется; очевидно также, что здесь он имеет в виду такую модель письма, которая ни в коем случае не может быть сведена к устной речи и, подобно иероглифам, содержит в себе пиктографические, идеограмматические и фонетические элементы. Однако он придает психическому письму столь изначальный характер, что письмо в собственном смысле слова, то есть кодированное и зримое “в мире” письмо, оказывается не более чем его метафорой. Психическое письмо, например письмо сновидения, которое “следует старыми, уже проложенными путями”, - это письмо, будучи простым моментом регрессивного движения к “первичному” письму, вообще не может быть прочитано с помощью какого-либо кода. Разумеется, оно работает с массой элементов, кодифицированных на протяжении той или иной индивидуальной или коллективной истории. Однако во всех осуществляемых этим письмом операциях, в его словаре и синтаксисе сохраняется совершенно неустранимый идиоматический остаток, которой и должен принять на себя всю тяжесть истолкования в актах коммуникации между различными [349-350] инстанциями бессознательного. Сновидец создает свою собственную грамматику. Не существует такого знакового материала или заранее данного текста, использованием которого он готов был бы удовольствоваться, хотя он от них ни в коем случае не отказывается. Таковы границы “метода расшифровки” (Chiffriermethode) и “сонника” (Traumbuch), несмотря на весь интерес, который они представляют. Эти границы возникают не только в силу общего характера и жесткости кода, но и потому что он слишком озабочен содержаниями и недостаточно - отношениями, ситуациями, функционированием и различиями: “Мой метод не так удобен, как метод популярного расшифровывания, который раскрывает содержание сновидения при помощи постоянного кода; я же, скорее, склонен полагать, что одно и то же содержание сновидения у различных лиц и при различных обстоятельствах может скрывать совершенно различные смыслы” (S. 109). В другом месте, желая подкрепить это положение, Фрейд обращается к китайскому письму: “Они [символы сновидения. - Ж. Д.] нередко имеют множество значений, так что, подобно тому, как это имеет место в китайском письме, правильное понимание в каждом конкретном случае способен обеспечить только контекст” (S. 358).

Отсутствие исчерпывающего и безупречно правильного кода означает, что в психическом письме, где раскрывается смысл всякого письма вообще, различие между означающим и означаемым никогда не бывает абсолютным. Предшествуя сновидению, которое следует старыми, уже проложенными путями, бессознательный опыт ничего и ниоткуда не заимствует; производя свои собственные означающие, он, разумеется, не создает их в качестве вещественных образований, но вырабатывает означивание как таковое. Однако в таком случае это уже не означающие в собственном смысле слова, а потому, хотя сама возможность перевода отнюдь не утрачивается (поскольку на практике между точками тождественности или примыкания означающего к означаемому непрестанно возникают зазоры), она оказывается принципиально и бесповоротно ограниченной. Возможно, именно это обстоятельство, пусть и с другой точки зрения, имеет в виду Фрейд в статье “ Вытеснение”: “Вытеснение работает крайне индивидуально” (G. W., Bd X, S. 252). (Под индивидуальностью здесь, прежде всего, понимается не индивидуальность индивида, но индивидуальность “любого отростка вытесненных аффектов, способного иметь свою собственную судьбу”.) Перевод или система перевода могут иметь место лишь в том случае, если некий постоянный код позволяет подставлять или трансформировать означающие при сохранении одного и того же означаемого - всегда присутствующего, несмотря на отсутствие того или иного конкретного означающего. Таким образом, принципиальная [350-351] возможность подстановки предполагается уже самим фактом наличия пары понятий означаемое/означающее и, стало быть, понятия знака как такового. Если, вслед за Соссюром, мы будем различать означающее и означаемое лишь как две стороны бумажного листа, это все равно ничего не изменит. Если первописьмо и вправду существует, то оно должно производить не только пространство, но и вещественность самого бумажного листа.

Мне возразят: но ведь сам Фрейд только и делает, что переводит. Он верит во всеобщий и устойчивый характер определенного кода, свойственного онирическому письму. “Ознакомившись с богатым применением символики при представлении сексуального материала в сновидениях, мы должны задаться вопросом, не обладает ли большинство этих символов, подобно стенографическим “аббревиатурам”, одним и тем же раз и навсегда установленным значением и не оказываемся ли мы перед искушением составить - в соответствии с методом расшифровки - своего рода “сонник” нового типа” (G. W., Bd II/III, S. 356). Действительно, Фрейд без устали предлагал коды и правила самого общего характера, поскольку, по всей видимости, подстановка различных означающих составляет главную задачу психоаналитического истолкования. Несомненно. Тем не менее Фрейд устанавливает принципиальный предел этому предприятию. Точнее даже, два предела.

Обратившись поначалу к области словесного выражения, каким оно оказывается в рамках сновидения, мы заметим, что его звуковая сторона, вещественность выражения отнюдь не исчезает на фоне означаемого или, по крайней мере, не становится проницаемой и не преодолевается, как это бывает в сознательной речи. Она имеет значение сама по себе - в полном согласии с той ролью, которую отводил ей Арто на сцене своего театра жестокости. Между тем вещественность слова не может быть переведена или перенесена из одного языка в другой. Она представляет собой именно то, что в переводе с необходимостью опускается. Опустить вещественную сторону слова - на это, собственно, и направлена вся энергия перевода. Если же перевод восстанавливает вещественность слова, то перед нами уже поэзия. Поскольку вещественность означающего как раз и образует идиом для любой сцены сновидения, то в этом смысле сновидение непереводимо: “Сновидение настолько зависит от словесного выражения, что, по справедливому замечанию Ференци, каждый язык располагает своим собственным языком сновидений. Вообще говоря, сновидение непереводимо ни на какие другие языки, и тем более непереводима книга, подобная этой, - по крайней мере, мне так казалось”. То, что справедливо применительно к национальному языку, [351-352] а fortiori справедливо и по отношению к любой индивидуальной грамматике.

С другой стороны, основа этой, так сказать, горизонтальной невозможности перевода, не допускающего потерь, заложена в его вертикальной невозможности. Мы имеем в виду осознание бессознательных мыслей. Если сновидение невозможно перевести на другой язык, то это означает, что внутри самого психического аппарата никогда не существует отношения простой переводимости. Стремясь описать переход бессознательных мыслей через предсознание в сознание, замечает Фрейд, напрасно прибегают к таким выражениям, как “перевод” или “перезапись”. Ведь и в данном случае метафорическое понятие перевода (Übersetzung) или перезаписи (Umschrift) опасно не тем, что оно заставляет вспомнить о письме, а тем, что оно предполагает существование уже готового, неподвижного текста, предполагает бесстрастное присутствие статуи, камня с выбитыми на нем письменами или архива, содержимое которого можно без всякого сожаления перенести в среду совершенно другого языка - языка предсознания или сознания. Таким образом, желая сохранить верность Фрейду, отнюдь недостаточно говорить о письме - так ему можно изменить еще больше.

Именно об этом говорится в последней главе “Толкования сновидений”. Речь в ней идет о том, чтобы дополнить сугубо условную пространственную метафору психического аппарата, обратившись к понятию силы и к двоякого рода процессам, или к двум способам прохождения раздражения: “Попытаемся теперь исправить некоторые образы [наглядные представления: Anschauungen - Ж. Д.], которые могли возникнуть по недоразумению, пока мы под двумя системами в ближайшем и грубом смысле понимали два пространственных пункта внутри психического аппарата, - образы, оставившие след в таких выражениях, как “вытеснить” и “проникнуть”. Если, таким образом, мы говорим, что бессознательная мысль, после перевода (Übersetzung), стремится перейти в сферу предсознания, чтобы затем проникнуть в сознание, то тем самым мы не хотим сказать, что на новом месте должна была образоваться вторая мысль, своего рода перезапись (Umschrift), наряду с которой сохраняется и исходный текст; представление о перемене места мы хотим отделить также и от акта проникновения в сознание” (S. 615)5.

Прервем ненадолго цитирование. Получается, что текст, образовавшийся в сознании, не является перезаписью, потому что суть дела отнюдь не в транспозиции, не в переносе текста, присутствующего в другом месте в бессознательной форме. Ведь сама идея присутствия также может весьма опасным образом затронуть понятие бессознательного. Таким образом, не существует бессознательной истины, [352-353] подлежащей обнаружению потому, что она была записана где-то в другом месте. Не существует записанного и наличествующего где-то в другом месте текста, который, не претерпев никаких изменений, положил бы начало работе и процессу темпорализации (последняя, если следовать Фрейду буквально, принадлежит сфере сознания), внеположным этому тексту и происходящим где-то на его поверхности. Текста, присутствующего в настоящем, вообще не существует; не существует даже текста, присутствующего-в-прошлом, то есть прошлого текста, который некогда-был-настоящим. Текст невозможно помыслить в форме - исходной или модифицированной - присутствия. Бессознательный текст уже соткан из чистейших следов, из различий, в которых воедино сливаются смысл и сила; это текст, не присутствующий нигде, текст, образованный своего рода архивными отложениями, которые всегда и заведомо являются результатами перезаписи. Первичными эстампами. Все начинается с воспроизведения. Выражение “всегда и заведомо” означает отложения такого смысла, которого никогда не было в наличии, чье означенное присутствие всегда воссоздается с запозданием, nachtraglich, задним числом, дополнительно (слово nachträglich означает также “добавочный”). Обращение к понятию дополнительности является в данном случае исходным; оно расшатывает то, что - всегда с запозданием - восстанавливается затем как нечто наличествующее. Дополнение, иными словами, то, что, очевидно, дополняет одно целое другим целым, есть также и восполнение. “Дополнять: 1. Добавлять то, чего не хватает, поставлять необходимое дополнительно”, - говорит словарь Литтре, следуя, подобно сомнамбуле, странной логике этого слова. Именно в этой логике нужно искать самое возможность последействия и, несомненно, отношение между первичностью и вторичностью на всех уровнях этой логики. Обратим внимание: немецкое Nachtrag также имеет точный словарный смысл - “приложение”, “приписка к тексту”, “постскриптум”. Так называемый наличный текст расшифровывается лишь внизу страницы, в примечании или в постскриптуме. До того, как совершится это движение вспять, настоящее есть не более чем обращение за примечанием. Настоящее как таковое не изначально, оно подлежит воссозданию; оно не является абсолютной, то есть вполне живой и животворящей, формой опыта; не существует живого настоящего во всей его чистоте - такова колоссальная с точки зрения истории метафизики тема, которую Фрейд предлагает нам продумать с помощью концептуального аппарата, неадекватного самому осмысляемому предмету Это, очевидно, единственная мысль, которую неспособны исчерпать ни метафизика, ни наука. [353-354]

Поскольку переход к сознанию - это вовсе не производное и не повторенное письмо, не перезапись, лишь дублирующая письмо бессознательное, то он совершается самостоятельно и, при всей своей вторичности, изначален и неустраним. Коль скоро сознание для Фрейда есть не что иное, как некая поверхность, обращенная к внешнему миру, то мы в данном случае должны последовать не за банальным смыслом метафоры, но, напротив, уяснить возможности письма, полагающего, что оно обладает сознанием и действует в мире (зримый облик писаного слова, письма, превращения письма в литературу и т.п.), исходя из той работы письма, которая, в виде психической энергии, циркулирует между сознательной и бессознательной сферами. “Объективистское” или “внутримирское” рассмотрение письма не научит нас ровно ничему, если мы не соотнесем его с пространством психического письма (мы могли бы сказать: письма трансцендентального, если бы, вслед за Гуссерлем, считали психику одной из областей мира. Однако коль скоро речь идет также и о Фрейде, который стремится одновременно принять во внимание как бытие-в-мире, бытие-локальность самой психики, так и своеобразие ее топологии, несводимой ни к одной из обычных внутримирских ситуаций, то следует, быть может, предположить, что явление, описываемое нами здесь как работа письма, уничтожает трансцендентальное различие между началом мира и бытием-в-мире. Уничтожает и одновременно создает - таково пространство диалога и расхождения между гуссерлевским и хайдеггеровским понятиями бытия-в-мире).

Что же касается неперезаписывающего письма, то Фрейд добавляет здесь одно существенное уточнение. Оно обнаруживает: 1) опасность, грозящую остановкой или замораживанием энергии с помощью наивной метафоры места; 2) необходимость заново продумать пространство и топологию этого письма, ни в коем случае от них не отказываясь; 3) что Фрейд, всегда стремившийся представить психический аппарат с помощью какого-нибудь искусственного приспособления, еще не нашел механической модели, адекватной тем графематическим понятиям, к которым он уже прибегает для описания психического текста.

“Когда мы говорим, что предсознательная мысль вытесняется и принимается затем бессознательной сферой, то эти образные выражения, заимствованные нами из метафорической области (Vorstellungskreis) представлений о борьбе за определенную территорию, могут побудить нас к предположению, что действительно некоторое образование (Anordnung) уничтожается в одном психическом пункте и заменяется в другом пункте другим образованием. Вместо этой аналогии скажем - и это более соответствует действительному положению [354-355] вещей, - что энергетическая нагрузка (Energiebesetzung) воздействует на определенное образование или же изымается из него, так что психическое образование попадает во власть той или иной инстанции или освобождается от нее. Здесь мы также заменяем топический круг представлений динамическим; не психическое образование кажется нам движущей силой (das Bewegliche), но его иннервация” (там же).

Прервем цитирование еще раз. Метафора перевода как перезаписи некоего исходного текста разобщает силу и пространство, поддерживая между переводимой и переводящей инстанциями отношение простой внеположности. Сама эта внеположность, эта статичность и топологичность подобной метафоры как будто обеспечивает прозрачность нейтрального перевода как форономического и неметаболического процесса. Фрейд подчеркивает: психическое письмо не поддается переводу, потому что, при всей своей дифференцированности, оно является единой энергетической системой и охватывает весь психический аппарат. Несмотря на различие инстанций, психическое письмо в целом - это вовсе не перемещение значений в некоем неподвижном, предзаданном и незамутненном пространстве, и не бесстрастная нейтральность речи - речи, которая, сохраняя всю свою прозрачность, все же поддается кодированию. Энергия в данном случае не убывает и не ограничивает смысл; она его производит. Различие между силой и смыслом является производным от первоследа, оно принадлежит метафизике сознания и присутствия или, точнее, присутствия в слове, в галлюцинации языка, определяемого исходя из слова, из словесного представления. Фрейд, вероятно, сказал бы, что речь идет о метафизике предсознания, коль скоро именно область предсознательного оказывается местом, предназначенным им для словесного выражения. В противном случае разве можно было бы сказать, что Фрейд научил нас чему-то новому?

Сила создает смысл (и пространство) одной только властью “повторения”, которое изначально живет в нем как его собственная смерть. Эта власть, а лучше сказать, безвластие, кладущее начало и вместе с тем ограничивающее работу силы, открывает путь самому явлению переводимости, делает возможным так называемый “язык”, задает идиому, то есть абсолютно индивидуальной речи, всегда и заведомо преодолеваемый предел: ведь чистый идиом - это еще не язык, он становится языком лишь в результате многократных повторений, а повторение всегда и заведомо раздваивает острие первичности. Все это, вопреки видимости, отнюдь не противоречит сказанному ранее относительно непереводимости, ибо тогда задача заключалась в том, чтобы напомнить о самом возникновении трансгрессии, о возникновении повтора и о превращении идиома в язык. Свыкнувшись с данностью, [355-356] то есть с самим явлением повтора, с переводом, с безусловным различием между силой и смыслом, мы не только теряем из виду подлинный замысел Фрейда, но и убиваем живой нерв отношения к смерти.

Нужно, стало быть, внимательнее присмотреться (здесь, разумеется, мы не в состоянии этого сделать) ко всему что говорит Фрейд относительно силы письма как “пролагания пути”, проверить это понятие, ранее имевшее неврологический характер, на материале психики: создание своего собственного пространства, взлом, прокладка дороги, сопровождающаяся преодолением всевозможных сопротивлений, прорыв и вторжение, проторивающие стезю (rupta, via rupta), насильственное запечатление той или иной формы, борозда, различие, оставляющее след в природе или в материи, которые, собственно, можно помыслить как таковые лишь в их противопоставленности письму. Дорога прокладывается в природе или в материи, в лесу или в чаще (hylē), обеспечивая таким образом обратимость времени и пространства. Историю дороги и историю письма следовало бы изучать вместе - как с генетической, так и со структурной точек зрения. Мы здесь имеем в виду тексты Фрейда, посвященные работе мнесического следа (Erinnerungsspur), который, уже не будучи следом нейрологическим, не стал пока что и “сознательной памятью” (“Бессознательное”, G.W., Bd X, S. 288), а также блуждающую работу следа, создающего, а не проделывающего собственный путь, следа, прокладывающего стезю и самостоятельно пробивающего собственную дорогу. Метафора пролагания пути, столь часто встречающаяся в описаниях Фрейда, всегда соотносится с мотивом восполняющего запаздывания и воссоздания смысла задним числом - уже после прокладки кротовьего хода, после подземной работы психического раздражения. Возбуждение оставило свой трудолюбивый след, смысл которого никогда и никем не был ни воспринят, ни пережит в настоящем, иначе говоря, в сознании. Постскриптум, являя собой прошедшее настоящее как таковое, отнюдь не довольствуется - вопреки тому, что, вероятно, думали Платон, Гегель и Пруст, - пробуждением или обнаружением собственной истины этого настоящего. Он его создает. Является ли запаздывание сексуального развития самым ярким примером этого процесса или оно выражает его суть? Скорее всего, неверна сама постановка вопроса. Его предмет (предполагается, что он уже известен), а именно сексуальность, определяется, оказывается ограниченной или неограниченной лишь задним числом, с помощью самого ответа. Во всяком случае, ответ Фрейда категоричен. Вспомним “человека с волками”. Восприятие первичной сцены (неважно, реальной или фантазматической) и ее смысла переживается с опозданием, причем половое созревание является отнюдь не случайной формой этой задержки. “В полтора года он получил [356-357] впечатления, разобраться в которых сумел лишь позже, в сновидческий период, в результате развития, созревания и приобретения сексуального опыта”. Уже в “Наброске” по поводу вытеснения при истерии говорится: “В любом случае мы обнаруживаем, что вытесняется такое воспоминание, которое превращается в травму лишь задним числом (nur nachträglich). Причиной является запаздывание (Verspätung) половой зрелости по отношению к общему развитию индивида”. Это должно было бы привести если не к решению, то, по крайней мере, к новой постановке сложной проблемы темпорализации и так называемой “вневременности” бессознательного. Здесь более, чем где бы то ни было, у Фрейда ощутим зазор между непосредственным представлением и понятием. Очевидно, что вневременность бессознательного определяется лишь через его противопоставленность обычному, традиционному, метафизическому понятию времени - времени механики или времени сознания. Возможно, Фрейда следует читать так, как Хайдеггер читал Канта: подобно декартовскому я мыслю, бессознательное вневременно лишь по отношению к некоему расхожему понятию о времени.

Диоптрика и иероглифы

Не будем, однако, спешить с выводом, согласно которому, обращаясь к энергетике в противовес топике перевода, Фрейд отказался от самой идеи локализации. Если, как мы увидим ниже, он упорно стремится дать проективное и пространственное, более того, сугубо механическое представление об энергетических процессах, то делает это отнюдь не только в дидактических целях изложения, ибо та или иная форма пространственности, от которой неотделима идея системы как таковой, устранению не поддается; ее природа тем более загадочна, что ее невозможно рассматривать как однородную и нейтральную среду, где протекают динамические и экономические процессы. В “Толковании сновидений” метафорический механизм еще не приспособлен для передачи аналогии с письмом, которая, как мы вскоре убедимся, определяет всю описательную часть книги Фрейда. Это оптический механизм.

Вернемся к нашей цитате. Фрейд не хочет отказываться от топической метафоры, от которой он нас только что предостерег: “Тем не менее я считаю полезным и целесообразным сохранить наглядное представление [метафору: anschauliche Vorstellung] об обеих системах. Мы избегнем любых недоразумений, связанных с таким способом изображения (Darstellungsweise), если вспомним, что представления (Vorstellungen), мысли и вообще все психические образования должны быть [357-358] локализованы не в органических элементах нервной системы, а, так сказать, между ними, там, где образуются сопротивления и соответствующие им пути. Все, что может стать объектом (Gegenstand) нашего внутреннего восприятия, является мнимым, подобно изображению в телескопе, получающемуся от проходящего через него светового луча. Системы же, сами по себе не представляющие психических образований [курсив мой. - Ж. Д.] и никогда не могущие стать доступными нашему психическому восприятию, мы вправе сопоставить с линзами телескопа, с помощью которых получается изображение. Продолжая это сравнение, мы могли бы сказать, что цензура между двумя системами соответствует рефракции [преломлению луча: Strahlenbrechung] при переходе в новую среду” (S. 615-616).

Такое представление уже заранее не может вписаться в пространство простой и однородной структуры. Изменение среды и явление рефракции указывают на это с достаточной ясностью. Затем, еще раз обратившись к тому же самому механизму, Фрейд вводит любопытную дифференциацию. В той же главе, в разделе “Регрессия”, он пытается объяснить соотношение памяти и восприятия в мнесическом следе: “'Таким образом, идея, которой мы располагаем, - это идея психической локальности. Мы полностью оставим в стороне то, что обсуждаемый психический аппарат известен нам в качестве анатомического препарата [Präparat: лабораторный препарат] и постараемся в своем исследовании избегнуть какого бы то ни было анатомического определения психической локальности. Мы останемся на почве психологии и сохраним только представление об инструменте, служащем целям психической деятельности, как о чем-то вроде сложного микроскопа, фотографического аппарата и других аналогичных устройств. Далее, психическая локальность соответствует тому месту (Ort) внутри этого аппарата, где осуществляется одна из предварительных стадий образа. В микроскопе и в телескопе это, как известно, лишь идеальные точки и плоскости, в которых не расположено никаких конкретных частей аппарата. Просить извинения за несовершенство этих и всех аналогичных сравнений я считаю излишним” (S. 541).

Помимо педагогических соображений, эта иллюстрация оправдана еще и различием между системой и психикой: психическая система не психична, и в приведенном описании речь идет только о ней. Затем, Фрейда интересует работа аппарата, его функционирование и порядок происходящих в нем операций, размеренное время его действия, закрепляемое и отмечаемое с помощью деталей механизма. “Строго говоря, нам вовсе не нужно предлагать какое-либо реальное пространственное расположение психических систем. Достаточно, если какой-либо определенный устойчивый порядок создается тем, [358-359] что при протекании известных психических процессов возбуждение с определенной последовательностью во времени проходит по всем этим системам”. И, наконец, эти оптические приборы улавливают свет, тогда как в случае фотографирования они его фиксируют6. Негатив или светопись - Фрейд хочет в этом разобраться, и вот какое разграничение (Differenzierung) он проводит. Это разграничение должно смягчить “несовершенства” его сравнения, а возможно, и “извинить” их. В особенности же оно призвано подчеркнуть противоречивое на первый взгляд требование, которое преследовало Фрейда со времен “Наброска” и которое будет удовлетворено лишь с помощью пишущего механизма - “чудесного блока”: “В таком случае мы вправе предположить, что на воспринимающем конце [аппарата. - Ж. Д.] совершается какая-либо дифференциация. Восприятия, получаемые нами, оставляют в нашем психическом аппарате след (Spur), который мы можем назвать "мнесическим следом" (Erinnerungsspur). Функцию, относящуюся к этому мнесическому следу, мы именуем "памятью". Если мы серьезно отнесемся к намерению связать психические процессы с системами, то мнесический след может заключаться лишь в продолжительных изменениях отдельных элементов системы. С другой стороны, однако, как я уже показал, существуют трудности, связанные с тем, что одна и та же система должна в точности сохранять изменения своих элементов и в то же время должна быть готова к восприятию новых изменений” (S. 543). Таким образом, в одном аппарате должно быть сразу две системы. Поскольку в этой двойной системе обнаженность воспринимающей поверхности должна сочетаться с глубиной памяти, оптический аппарат, имеющий множество “несовершенств”, мог напоминать ее лишь весьма отдаленно. “Следуя за анализом сновидения, мы проникаем в глубь этого чудеснейшего и таинственнейшего механизма, правда, не далеко в глубь, но и это уже начало.. .” - вот что можно прочитать на последних страницах “Толкования сновидений” (S. 614). Немного. Графическое представление (непсихической) системы психики оказалось неготовым к тому времени, когда представление психики как таковой уже заняло, причем в самом “Толковании сновидений”, весьма значительное место. Попробуем оценить это отставание.

Как мы уже говорили, особенность письма связана со сложным смыслом выражения пространственная разнесенность: это и диастема, и спациализация времени, но также и выявление - в некоем исходном пункте - таких значений, которые необратимая линейная последовательность, движущаяся от одной наличной точки к другой наличной точке, всячески стремится вытеснить, хотя и не всегда успешно. Это, в частности, относится к так называемому фонетическому письму. [359-360] Между этим письмом и логосом (или временем логики), подчиняющимся принципу непротиворечивости и являющимся основанием всей метафизики присутствия, существует глубокая сопричастность. Однако в любом бессловесном или хотя бы не чисто звуковом процессе пространственного разнесения значений возможно возникновение таких сцеплений, которые более не подчиняются линейности логического времени, времени сознания или предсознания, времени “словесной репрезентации”. Граница между нефонетическим пространством письма (даже в письме “фонетическом”) и пространством сцены сновидения отличается зыбкостью.

Вот почему не следует удивляться, когда Фрейд, стремясь продемонстрировать странность логико-временных отношений в сновидении, неустанно обращается к письму, к пространственному синопсису пиктограммы, ребуса, иероглифа и вообще нефонетического письма. К синопсису, а не стасису - к сцене, а не к картине. Лаконичность7 и лапидарность сновидения совсем не похожи на безучастное присутствие окаменевших знаков.

Толкование выявило элементы сновидения. Оно обнаружило работу сгущения и смещения. Остается понять процесс синтеза, в котором все элементы соединяются и выводятся на сцену. Нужно изучить средства и способы представления (die Darstellungsmittel). Известный полицентризм сновидческого представления несовместим с линейным, по видимости, однонаправленным развертыванием чисто словесных представлений. Логическая и идеальная структура сознательной речи должна, следовательно, подчиниться системе сновидения, включиться в нее как одна из частей механизма. “Отдельные части этого сложного образования находятся, разумеется, в самых разнообразных логических отношениях друг с другом. Они образуют передний и задний планы, отклонения и дополнения, выдвигают условия, доказательства и возражения. Затем, когда вся масса этих мыслей подвергается давлению работы сновидения, причем отдельные части ее раздробляются, расчленяются и потом снова соединяются, наподобие плавающих льдин, то возникает вопрос, что же происходит с логическими связями, ранее образовывавшими структуру. Каким образом сновидение изображает все эти “если”, “потому что”, “подобно тому, как”, “несмотря на то, что”, “или - или” и все прочие союзные слова, без которых мы не можем представить себе ни одного предложения, ни одной связной фразы?” (S. 316-317).

Это изображение можно в первую очередь сравнить с теми формами выражения, которые подобны письму, вставленному в речь: это живописное или скульптурное изображение означающих, включающих в некое общее пространство такие элементы, устранить которые [360-361] стремится речевая цепочка. Фрейд противопоставляет их поэзии, которая “пользуется звучащей речью” (Rede). Но разве сновидение со своей стороны не пользуется речью? “В сновидении мы видим, но не слышим”, - говорится в “Наброске”. В действительности Фрейд, подобно Арто, имел в виду не столько отсутствие, сколько подчиненное положение речи на сцене сновидения. Речь отнюдь не исчезает, она просто меняет свою функцию и положение. Она помещается в определенное место, окружается, обступается (во всех смыслах этого слова), формируется. Она включается в сновидение подобно выноске в комиксах, представляющей собой такую пикто-иероглифическую комбинацию, где фонетический текст играет вспомогательную, а не главную роль в повествовании: “До тех пор, пока живопись не пришла к пониманию собственных законов выражения... на древних портретах рисовали людей со свешивающимися изо рта картушами, где в виде надписи (als Schrift) изображалась устная речь, которую живописец тщетно пытался изобразить на своей картине” (S. 317).

Общее письмо сновидения перерастает пределы фонетического письма и ставит речь на положенное ей место. Как это бывает в случаях с иероглифами или ребусами, голос здесь оказывается обойден. С первых же строк главы “Работа сновидения” у нас не остается никаких сомнений на этот счет, хотя Фрейд все еще продолжает пользоваться здесь понятием перевода, к которому в дальнейшем он призовет относиться с недоверием. “Мысли и содержание сновидения [явное и неявное. - Ж. Д.] предстают перед нами как два изображения одного и того же содержания на двух различных языках; вернее, содержание сновидения представляется нам переносом (Übertragung) мысли сновидения в пределы другого способа выражения, знаки и грамматические правила которого мы можем изучить лишь путем сравнения оригинала и перевода. Мысли сновидения становятся понятны нам сразу же, как только мы с ними знакомимся. Содержание же сновидения дано как бы с помощью идеографического письма (Bilderschrift), знаки которого, каждый в отдельности, должны быть переведены на язык мыслей сновидения”. Bilderschrift - это не изображение с сопровождающей его надписью, но изобразительное письмо - изображение, предложенное не для простого, сознательного и немедленного восприятия самой вещи (предположим, что таковая существует), но для прочтения. “Мы, несомненно, впадем в заблуждение, если захотим читать эти знаки по их изобразительному значению, а не в соответствии с их знаковой отсылкой (Zeichenbeziehung)... Такой изобразительной загадкой (Bilderrätsel) и является сновидение, и наши предшественники в области толкования сновидений совершали ошибку, рассматривая ребус в виде схематической рисованной [351-362] композиции”. Итак, иносказательное содержание - это именно письмо, знаковая цепочка, имеющая сценическую форму. В этом смысле оно, несомненно, включает в себя речь и является экономией слова. Это очень хорошо видно в разделе “Пригодность к изображению” (Darstellbarkeit). Между тем обратная экономическая трансформация, то есть полное возвращение в речь, в принципе невозможна или, по крайней мере, ограниченна. Это связано прежде всего с тем, что слова тоже, причем “изначально”, суть вещи. В этом качестве в сновидении они вовлекаются, “втягиваются” в первичный процесс. Вот почему недостаточно будет сказать, что в сновидении “вещи” оплотняют слова и, наоборот, несловесные означающие в известной мере поддаются истолкованию с помощью словесных представлений. Следует признать, что слова в сновидении, в той мере, в какой они тянутся и влекутся к фиктивному пределу первичного процесса, тяготеют к тому, чтобы стать просто-напросто вещами. Впрочем, этот предел тоже фиктивен. Поэтому, подобно идее первичного и, далее, вторичного процесса, чистые слова и чистые вещи суть не что иное, как “теоретические фикции”. С точки зрения природы языка “сон” и “бодрствование” как промежуточные состояния существенно не различаются. “Сновидение нередко обращается со словами как с вещами, комбинируя их наподобие изображений самих вещей”8. При формальной регрессии сновидения спациализация изображения не затрагивает слов. Да она и не может их затронуть, поскольку с самого начала слово, во всей его телесности, уже отмечено печатью инскрипции, сценической пригодности, Darstellbarkeit, и всеми формами его пространственной разнесенности. Последняя могла быть лишь вытеснена так называемым живым, недремлющим словом, сознанием, логикой, историей языка и т.п. Спациализация не захватывает врасплох ни время языка, ни идеальность смыслов, она не сваливается на них, словно случайность. Темпорализация содержит в себе возможность символизации, возможность символического синтеза еще до нисхождения во “внеположное” ей пространство; в самой себе она несет пространственную разнесенность как различие. В той мере, в какой чистая звуковая цепочка уже предполагает определенные различия, она сама по себе не является ни временнóй непрерывностью, ни временнóй текучестью в их чистом виде. Различие есть не что иное, как сопряженность пространства и времени. Звуковая цепочка, равно как и цепочка звукового письма, всегда и заведомо растянуты, вытянуты за счет того необходимого минимума пространственной разнесенности, которая как раз и может послужить отправной точкой для работы сновидения и вообще для всякой формальной регрессии. Речь в данном случае идет не об отрицании времени и не о его остановке в пределах настоящего [362-363] или одновременности, но об иной структуре и об иной стратификации времени. И опять-таки сравнение с письмом (на этот раз с письмом фонетическим) позволяет лучше понять не только письмо, но и сновидение: “Логическую связь оно [сновидение] воспроизводит в форме одновременности, оно поступает при этом подобно художнику, который собирает на одной картине, изображающей школу в Афинах или на Парнасе, всех философов или поэтов, которые, конечно, никогда не встречались вместе в портике или на вершине горы... Сновидение пользуется точно таким же способом изображения. Всякий раз, как оно сближает два каких-нибудь элемента, оно тем самым обеспечивает чрезвычайно тесную связь между соответствующими им элементами в мыслях сновидения. Дело здесь обстоит так же, как и в нашей системе письма: аб означает, что обе буквы должны быть произнесены в один слог, а и б через промежуток позволяют думать, что а - последняя буква одного слова и б - первая буква другого” (S. 319).

Модель иероглифического письма (она, впрочем, встречается и во всех прочих типах письма) более зримо объединяет все многообразие форм и функций знака в сновидении. Любой - словесный или несловесный - знак может быть использован на таких уровнях, в такой роли и в таких конфигурациях, которые отнюдь не предписываются его “сущностью”, но рождаются из игры различий. Резюмируя все эти возможности, Фрейд заключает: “Несмотря на множество этих сторон, можно утверждать, что изображение, создаваемое работой сновидения и вовсе не стремящееся быть доступным, представляет для переводчика не больше трудностей, чем, например, иероглифы древних писателей - для их читателей” (S. 346-347).

Более двадцати лет отделяют первое издание “Толкования сновидений” от “Заметки о чудесном блоке”. Что же произойдет, если мы и далее проследим оба метафорических ряда - последуем как за метафорами, относящимися к непсихической системе психики, так и за метафорами, относящимися к психике как таковой?

С одной стороны, теоретическое значение психографической метафоры будет становиться предметом все более и более пристального размышления. В известном отношении именно с ней окажется связан вопрос о методе. Психоанализ чувствует, что призван сотрудничать не столько с лингвистикой, пребывающей под властью старого фонологизма, сколько с будущей графематикой. В одном из текстов, относящихся к 1913 году Фрейд буквально рекомендует такое сотрудничество9, и здесь нечего добавить, нечего истолковывать или обновлять. Интерес психоанализа к языкознанию предполагает “трансгрессию” “привычного значения слова язык”. “В данном случае под словом язык следует понимать не одно только выражение мыслей с помощью слов, [363-364] но также и язык жестов, равно как и любые другие способы выражения психической деятельности, каковым, например, является письмо”. Напомнив о древнем характере онирических способов выражения, допускающих противоречие10 и отводящих особую роль зрительному восприятию, Фрейд уточняет: “Более справедливым нам представляется сравнение сновидения не с языком, а с системой письма. В самом деле, толкование сновидений целиком и полностью аналогично расшифровке какого-нибудь древнего идеографического письма, наподобие египетских иероглифов. В обоих случаях существуют элементы, не предопределенные ни для истолкования, ни для чтения, но, являясь определителями, они должны обеспечить только понимание других элементов. Многозначность различных элементов сновидения находит соответствие в системах древнего письма... Если до настоящего времени никто не прибегал к такому представлению об онирической изобразительности, то это связано с ситуацией, которую нетрудно понять: как сама точка зрения, так и познания, с какими лингвист подходит к такой проблеме, как проблема сновидения, полностью недоступны для психоаналитика” (S. 404-405).

С другой стороны, в том же году, в статье “Бессознательное”, Фрейд вновь возвращается к проблематике аппарата, описываемой на этот раз не с помощью топологии бесписьменных следов, как это было в “Наброске”, и не через сравнение с работой оптических устройств, как это имело место в “Толковании сновидений”, но в терминах письма. Соперничество между функциональной и топической гипотезами связано с пунктами записи (Niederschrift): “Когда психический акт (ограничимся здесь актом типа представления [Vorstellung. Подчеркнуто нами. - Ж. Д.]) претерпевает трансформацию, заставляющую его перейти из системы Б.Сз в систему Сз (или П.Сз), то должны ли мы предположить, что с этой трансформацией связана некая новая фиксация, своего рода новая запись интересующего нас представления, запись, которая, таким образом, может быть получена в новой психической локальности и наряду с которой сохранялась бы первоначальная бессознательная запись? Или мы должны склониться к мысли, что трансформация заключается в изменении самого состояния, осуществляющемся на том же материале и в пределах той же локальности?” (G.W., Bd X, S. 272-273). Дальнейшее обсуждение этого вопроса нас здесь непосредственно не интересует. Напомним только, что экономическая гипотеза, равно как и сложное понятие противонагрузки (Gegenbesetzung: “общий механизм первичного вытеснения”), которое Фрейд вводит, так и не разрешив проблемы, не устраняют топической разницы между обеими записями11. Заметим также, что понятие записи продолжает оставаться простым графическим элементом аппарата, [364-365] который сам по себе не является пишущим механизмом. Разница между системой и психикой все еще действенна: начертательность резервируется за описанием психического содержания или за одним из элементов механизма. Можно подумать, что этот механизм подчиняется какому-то другому организационному принципу, имеет иное предназначение, нежели письмо. Дело, быть может, и в том, что, как мы уже подчеркнули, путеводная нить и назидание, содержащееся в статье “Бессознательное”, - это судьба представления, возникающего вслед за первой записью. Когда восприятие будет описано, аппарат первичной регистрации, или записи, то есть “воспринимающий аппарат”, не сможет оказаться ничем иным, как только пишущим механизмом. Двенадцать лет спустя, в “Заметке о чудесном блоке”, как раз и будут описаны воспринимающий аппарат и происхождение памяти. Оба метафорических ряда, столь долго остававшихся разобщенными, наконец-то воссоединятся.

Фрейдовский кусок воска и три аналогии с письмом

В этом шестистраничном тексте последовательно обосновывается аналогия между неким пишущим аппаратом и аппаратом восприятия. Каждый из трех этапов описания усиливает ее строгость, внутреннюю связность и дифференцированность.

Как это всегда и бывало, по крайней мере со времен Платона, Фрейд поначалу рассматривает письмо как определенную технику на службе у памяти, как внешнюю, вспомогательную технику психической памяти, а не как самое по себе память: не столько ύπόμνησις, сколько μνήμη, говорится в “Федре”. Однако в данном случае (что было невозможно у Платона) психика включается в аппарат, и все записанное гораздо легче представить в виде части этого аппарата, извлеченной из него и “материализованной”. Такова первая аналогия: “Если я не доверяю своей памяти - а невротик, как известно, просто поразительно к ней недоверчив, хотя и у нормального человека есть основания ей не доверять, - я могу дополнить и подстраховать (ergänzen und versichern) ее функцию, обеспечив себя письменным следом (schriftliche Anzeichnung). В этом случае поверхность, воспринимающая след, записная книжка или бумажный листок, превращаются, так сказать, в материализованную часть (ein materialisiertes Stück) мнесического аппарата (des Erinnerungsapparates), которую я незримо ношу в себе. Мне достаточно вспомнить то место, где я в безопасности сохранил зарегистрированное таким образом “воспоминание”, - и я могу по собственному усмотрению “воспроизвести” его в любое время; я уверен, что оно не будет повреждено и избежит любых искажений, [365-366] которым, вероятно, оно подверглось бы в моей памяти” (G. W. Bd XIV, S.3).

Предмет размышлений Фрейда здесь - не отсутствие памяти или врожденная и нормальная ограниченность нашей мнесической способности; еще в меньшей степени - структура темпорализации, обусловливающая эту ограниченность и ее необходимые связи с возможностью цензуры и вытеснения; тем более это не возможность и необходимость гипомнесического дополнения (Ergänzung), которое психика должна спроецировать “в мир”; и, наконец, это не особенности нашей психической природы, делающие возможной такую дополнительность. Речь, прежде всего и исключительно, идет об условиях этой операции, создаваемых обычными поверхностями для письма. Они не отвечают двойному требованию, формулируемому Фрейдом начиная с “Наброска”: бесконечность сохранения и безграничная воспринимающая способность. Бумажный лист способен сохранять запись бесконечно долго, но он быстро заполняется. Зато грифельная доска, с которой можно дочиста стереть все написанное, не сохраняет следов. Все классические поверхности для письма обладают лишь одним из двух указанных преимуществ и всегда чреваты дополнительным неудобством. Такова res extensa, воспринимающая поверхность приспособлений для классического письма. В процедурах, с помощью которых они заменяют нашу память, “бесконечная воспринимающая способность и способность к удержанию длительных следов, по всей видимости, взаимно исключают друг друга”. Их пространство - это пространство классической геометрии, и оно может быть понято как чистая, не соотносимая сама с собой внеположность. Необходимо отыскать иное пространство для письма; ведь письмо всегда в нем нуждалось.

Вспомогательные аппараты (Hilfsapparate), которые, по замечанию Фрейда, всегда создаются по образцу дополнительных органов (таковы, например, очки, фотографическая камера, разного рода усилители), оказываются крайне недостаточными, когда речь заходит о нашей памяти. Это замечание делает еще более сомнительным предшествующее обращение Фрейда к оптическим приспособлениям. Фрейд, однако, напоминает, что выдвигаемое в “Заметке” противоречивое требование было им рассмотрено еще в 1900 году. Он вполне мог бы сказать: в 1895 году. “В "Толковании сновидений" (1900) я уже сформулировал гипотезу, согласно которой эта необыкновенная способность должна быть распределена между операциями, протекающими в двух различных системах (органах психического аппарата). Мы установили систему П.Сз, получающую восприятия, но не удерживающую никакого длительного следа, так что при каждом новом восприятии она может представать как совершенно чистый лист для [366-367] записи. Длительные следы полученных возбуждений возникали в “мнесических системах”, расположенных позади нее. Позже ("По ту сторону принципа удовольствия") я добавил замечание о том, что необъясненный феномен сознания возникает в системе восприятия на месте длительных следов”12.

Двойная система, включенная в единый дифференцированный аппарат, девственно чистая поверхность и одновременно бездонное хранилище следов - вот что сумел совместить в себе этот “небольшой инструмент”, который “некоторое время назад был выброшен на рынок под названием чудесного блока” и который, “вероятно, окажется более эффективным, нежели бумажный листок или грифельная доска”. Выглядит он незамысловато, однако, “если присмотреться к нему внимательнее, в его конструкции можно обнаружить примечательную аналогию с тем, что, по моему предположению, является структурой нашего аппарата восприятия”. У него есть два преимущества: “Всегда чистая воспринимающая поверхность и длительные следы от полученных записей”. Вот его описание: “Чудесный блок представляет собой восковую или смоляную дощечку темно-коричневого цвета, окаймленную бумагой. Сверху - тонкий прозрачный листок, прочно прикрепленный к дощечке своим верхним краем, тогда как нижний прилегает к ней совершенно свободно. Этот листок - наиболее интересная часть нашего небольшого устройства. Сам он состоит из двух слоев, которые легко отделяются друг от друга, за исключением двух поперечных краев. Верхний слой представляет собой прозрачный целлулоидный листок; нижний - тонкий и, стало быть, тоже прозрачный восковой листок. Когда аппарат не работает, нижняя сторона вощеной бумаги слегка прилегает к верхней стороне восковой дощечки. Чудесным блоком пользуются, нанося запись на целлулоидную поверхность листка, покрывающего восковую дощечку. Для этого не нужен ни карандаш, ни мел, поскольку письмо в данном случае не зависит от воздействия материала на воспринимающую поверхность. Здесь происходит возврат к тому способу, с помощью которого древние писали на глиняных или восковых дощечках. Заостренный конец царапает поверхность, и углубления на ней как раз и образуют "запись". В чудесном блоке это процарапывание осуществляется не непосредственно, а с помощью верхнего листка-обложки. Там, где острый конец соприкасается с вощеной бумагой, он, через ее нижнюю сторону, надавливает на восковую дощечку, и эти борозды проступают, словно некие смутные письмена, на ровной светло-серой поверхности целлулоида. Если мы хотим уничтожить запись, достаточно, взявшись за нижний край составного листка-обложки, оторвать его от восковой дощечки13. В этом случае непосредственный контакт между [367-368] вощеным листком и восковой дощечкой в процарапанных местах, от которого зависит различимость записи, прерывается и, когда оба листка вновь соприкасаются друг с другом, он уже не возобновляется. Чудесный блок вновь свободен от всего написанного и готов воспринимать новые записи” (S. 5-6).

Заметим, что глубина чудесного блока - это одновременно и бездонная глубина, предполагающая бесконечное погружение, и абсолютная обращенность вовне - совокупность наслаивающихся друг на друга поверхностей, чье внутреннее пространство самосоотнесенности предполагает лишь отсылки к другим таким же поверхностям, также обращенным вовне. Чудесный блок позволяет объединить два эмпирических убеждения, лежащих в основе нашего существования, - убежденность в необъятной глубине смысловых отсылок, до бесконечности обволакивающих действительность, и вместе с тем убежденность в пленкообразной сущности бытия, в отсутствии у него всякого глубинного основания.

Пренебрегая “незначительными несовершенствами” придуманного им устройства, занятый одной только аналогией, Фрейд подчеркивает сугубо защитный характер целлулоидного листка. Не будь его, тонкая вощеная бумага оказалась бы исцарапанной или даже порванной. Не существует такого письма, которое не обеспечивало бы себя защитой - защитой от самого себя, от собственного письма, когда пишущий “субъект” сам оказывается под угрозой уже в силу того факта, что он пишет, выставляя себя тем самым на вид. “Таким образом, целлулоидный листок есть не что иное, как своеобразный покров, защищающий вощеную бумагу”. Он оберегает ее от “разрушительных воздействий, идущих извне”. “Здесь я должен напомнить, что в работе "По ту сторону..."14 я развил мысль, согласно которой наш психический аппарат восприятия состоит из двух слоев: внешний слой, защищающий от раздражений, призван уменьшать их величину, между тем как поверхность, расположенная позади него, а именно система П.Сз, получает возбуждения” (S. 6).

Все сказанное, однако, касается лишь рецепции, или перцепции, подготовленности наиболее внешнего слоя к воздействию острия. В плоскости этого пространства (extensio) письма пока что нет. Нужно понять письмо как след, сохраняющийся уже после прикосновения острия в настоящем, после его точечного касания, после στιγμή). “Эта аналогия, - продолжает Фрейд, - не была бы столь существенной, если бы она не поддавалась дальнейшему развитию”. Такова вторая аналогия: “Если от восковой дощечки отнять весь верхний листок целиком (и целлулоид, и вощеную бумагу), все написанное сотрется и, как я уже заметил, больше не восстановится. Поверхность чудесного [368-369] блока чиста и готова к восприятию новых записей. Однако нетрудно заметить, что длительный след написанного все же остается на восковой дощечке и может быть прочитан при соответствующем освещении”. Эта двойная система удовлетворяет обоим противоречивым требованиям, и, “согласно моим предположениям относительно психического аппарата, это именно тот способ, каким осуществляется функция восприятия. В слое, получающем возбуждения (система П.Сз), не остается никакого длительного следа; воспоминания откладываются в других замещающих системах”. Письмо дополняет восприятие еще до момента его самообнаружения. “Память”, или письмо, есть не что иное, как начало такого самообнаружения. “Воспринятое” может быть прочитано лишь в прошлом, как бы под актом восприятия и после него.

В то время как все прочие поверхности для письма, соответствующие прототипу грифельной доски или бумажного листа, могли представлять лишь одну какую-нибудь материализованную часть мнесической системы в рамках психического аппарата, то есть были некоей абстракцией, чудесный блок представляет эту систему всю целиком, а не только ее воспринимающий слой. В самом деле, восковая дощечка представляет не что иное, как бессознательное. “Я не считаю слишком большой смелостью сравнить восковую дощечку с бессознательным, находящимся за системой П.Сз”. Попеременное проявление и стирание написанного соответствует вспышке (Aufleuchten) и исчезновению (Vergehen) сознания в акте восприятия.

Так возникает третья и последняя аналогия. Именно она, пожалуй, представляет наибольший интерес. До сих пор речь шла лишь о пространстве письма, о его протяженности и о его объеме, о его выпуклостях и углублениях. Между тем существует еще и время письма, представляющее собой не что иное, как самое структуру описываемого нами явления. Необходимо принять во внимание и время как свойство этого куска воска. Время не является чем-то внешним по отношению к нему, и чудесный блок включает в свою структуру то, что Кант, но аналогии с тремя типами опыта, описывает как три модуса времени, а именно: непрерывность, последовательность и одновременность. Когда Декарт задается вопросом: quaenam vero est haec сеra?*** - он имеет возможность свести сущность этого куска воска к вневременной простоте умопостигаемого объекта. Фрейд, реконструирующий определенную операцию, не может редуцировать ни время, ни тем более множественность воспринимающих слоев. Поэтому он пытается [369-370] связать представление о дискретности времени, предполагающее периодичность и пространственную разнесенность письма, с целой цепочкой гипотез, которые тянутся от “Писем к Флиссу” к работе “По ту сторону..” и которые в очередной раз строятся, укрепляются, подкрепляются и отвердевают в чудесном блоке. Темпоральность, сама будучи своего рода разнесенностью, представляет собой не только горизонтальную дискретность внутри знаковой цепочки, но также и письмо, понятое как прерывание и восстановление контакта между различными уровнями психических слоев, весьма разнородную временную ткань психической работы как таковой. В ней нет ни линейной непрерывности, ни однородности, свойственной объему; в ней есть лишь дифференцированные длительность и глубина, характерные для сцены, ее пространственность: “Признаюсь, что я склонен распространить это сравнение еще дальше. В чудесном блоке написанное стирается всякий раз, когда прекращается тесное соприкосновение между бумажным листком, получающим раздражение, и восковой дощечкой, на которой удерживается отпечаток. Это вполне согласуется с тем представлением о способе функционирования психического аппарата, которое я давно уже составил, но которое до настоящего времени держал при себе” (S. 7).

Эта гипотеза предполагает прерывистое - с помощью быстрых периодических толчков - распределение “энергетических иннерваций” (Besetzungsinnervationen), идущих изнутри вовне - к проницаемой системе П.Сз. Затем эти импульсы “отступают” или “возвращаются вспять”. Всякий раз, как спадает энергетическая нагрузка, сознание угасает. Фрейд сравнивает это движение со щупальцами, которые бессознательное выдвигает наружу и втягивает обратно после того, как они измерили уровень раздражений и предупредили его об опасности. (В дальнейшем Фрейд не отказался от этого сравнения со щупальцами - мы находим его в гл. IV работы “По ту сторону..”15, - как не отказался он от понятия периодичности энергетических зарядов, о чем было сказано выше.) “Происхождение нашего представления о времени” Фрейд приписывает “периодической невозбуждаемости” и “прерывистости в работе системы П.Сз”. Время - это экономия письма.

Этот механизм не работает сам собою. К тому же это не столько механизм, сколько инструмент. И одной рукой с ним не справиться. В этом проявляется его темпоральность. Обращаться с ним не просто. Идеальную чистоту настоящего создает в нем работа памяти. Чтобы аппарат мог функционировать, нужны, по крайней мере, обе руки, целая система движений, согласованность независимых друг от друга инициатив, организованное множество различных начал. “Заметка” завершается следующей сценой: “Если представить себе, что в то [370-371] время, как одна рука пишет на поверхности чудесного блока, другая рука периодически отнимает верхний покров от восковой дощечки, мы получим наглядную иллюстрацию моего представления о работе нашего психического аппарата восприятия”.

Итак, следы создают пространство для собственной записи лишь в том случае, если оставляют время для собственного уничтожения. С самого начала, уже в “настоящем”, в момент их первого запечатления, они образуются за счет двоякой силы - силы повторения и уничтожения, различимости и неразличимости. Механизм, управляемый двумя руками, одновременное наличие сразу нескольких инстанций, или начал, - не есть ли это отношение к иному и изначальная темпорализация письма, его “первичное” усложнение: пространственная разнесенность, изначальное различание и изначальное уничтожение всякого простого начала, исходная полемика с явлением, которое упорно продолжают именовать восприятием? Сцена сновидения, которая “следует старыми, уже проложенными путями”, была не чем иным, как сценой письма. Однако все дело в том, что “восприятие”, то есть первичное отношение жизни к своему иному, самый источник жизни, всегда и заведомо уже готовило возможность представления. Не только для того, чтобы писать, но и для того, чтобы “воспринимать”, нужно сразу несколько инстанций. Подобно любой первичной интуиции, простая структура обслуживания и рукописания - это всего лишь миф, “фикция”, носящая столь же “теоретический” характер, как и идея первичного процесса. Эта последняя находится в противоречии с идеей изначального вытеснения.

Письмо немыслимо без вытеснения. Его принцип состоит в том, чтобы между различными слоями не было ни постоянного контакта, ни абсолютного разрыва. Бдительность цензуры и ее фиаско. Отнюдь не случайно, что метафора цензуры имеет политическое происхождение и связана с вымарыванием письма, с купюрами, с маскировкой, хотя сам Фрейд в начале “Толкования сновидений”, очевидно, обращается к этой метафоре в сугубо условных и дидактических целях. Внешний, по видимости, характер политической цензуры обнаруживает обязательность той цензуры, которая связывает пишущего с его собственным письмом.

Если бы существовало только восприятие, то есть абсолютная открытость для любых путей, то не понадобилось бы их прокладывать. Мы продолжали бы пребывать в процессе писания, но поскольку любые преграды были бы отменены, никакое отчетливо различимое письмо не могло бы ни возникать, ни сохраняться, ни воспроизводиться. Однако чистого восприятия не существует: находясь в процессе письма, мы пишем с помощью некоей инстанции внутри нас, которая [371-372] всегда и заведомо наблюдает за нашим восприятием, будь оно внутренним или внешним. “Субъекта” письма не существует, если под этим понимать некое верховное одиночество всякого пишущего. Субъект письма - это система отношений между различными инстанциями - чудесным блоком, психикой, обществом, миром. В интерьере этой сцены не найдешь той отчетливой простоты, которая свойственна классическому субъекту. Чтобы описать подобную структуру, недостаточно напомнить, что мы всегда пишем для кого-то; такие оппозиции, как отправитель-получатель, код-сообщение и т.п., представляют собой весьма грубые инструменты. Не стоит рассматривать “публику” как первого читателя, то есть как первого автора произведения. И так называемая “социология литературы” ничего не смыслит в тех хитроумных маневрах и в той войне за приоритет в создании произведения, которую ведут между собой писатель, находящийся в процессе чтения, и первый читатель, находящийся в процессе диктовки. Социальность письма как драма требует для своего понимания совершенно иной дисциплины.

Сам собой механизм не работает; это означает и нечто иное, а именно: механическое устройство не обладает собственной энергией. Механизм мертв. Он есть смерть. Не потому, что, играя с механизмами, мы играем со смертью, но потому, что смерть и есть первопричина механизмов. Мы помним, что в одном из писем к Флиссу Фрейд, говоря о том, как он представляет себе психический аппарат, испытал ощущение, что перед ним механизм, который вот-вот заработает сам по себе. Между тем сама по себе должна работать психика, а не ее имитация или механическая репрезентация. Она-то жизнью не обладает. Репрезентация - это смерть. Что немедленно оборачивается следующим утверждением: смерть есть (не что иное, как) репрезентация. И все же она связана с жизнью и с живым настоящим, которое она изначально воспроизводит. Чистая репрезентация, или механизм, никогда не функционирует сама по себе. Фрейд, по крайней мере, признает, что аналогия с чудесным блоком этим и ограничивается. И он делает вполне платонический жест, напоминающий первые фразы “Заметки”. Одно только письмо души, говорилось в “Федре”, только психический след способен к спонтанному самовоспроизводству и самопредставлению. Читая Фрейда, мы пропустили следующее его замечание: “Аналогия с таким вспомогательным аппаратом рано или поздно должна натолкнуться на ограничение. Чудесный блок не способен изнутри "воспроизводить" написанное, коль скоро однажды оно было стерто; если бы он мог действовать подобно памяти, то и вправду оказался бы чудесным”. Сам по себе аппарат, состоящий из нескольких наложенных друг на друга плоскостей, - это мертвое, [372-373] лишенное всякой глубины устройство. Жизнь, обладающая глубиной, принадлежит лишь восковому слою психической памяти. Фрейд, таким образом, подобно Платону, продолжает противопоставлять гипомнесическое письмо письму έν τή ψυχή, κоторое само соткано из следов, из эмпирических воспоминаний о вневременном присутствии истины. Это значит, что, освобожденный от психической ответственности, чудесный блок сам по себе все еще сохраняет связь с картезианским пространством и с картезианской механикой: это естественный воск, обложка записной книжки.

Между тем все соображения Фрейда относительно единства жизни и смерти должны были бы побудить его к постановке иных вопросов. Причем к их эксплицитной постановке. Фрейд не задается ясным вопросом о самом статусе того “материализованного” дополнения, которое необходимо для так называемой спонтанной работы памяти, даже в том случае, если эта спонтанность изнутри себя дифференцирована, разделена цензурой или барьером вытеснения, которые, впрочем, не способны оказывать влияние на действительно спонтанную память. Дело не в том, что механизм якобы полностью лишен спонтанности, однако его сходство с психическим аппаратом, сама необходимость его существования свидетельствуют об ограниченности мнесической спонтанности, восполняемой указанным образом. Механизм, а стало быть, и репрезентация, - это смерть и ограничение внутри самой психики. Фрейд не углубляется в вопрос о возможности такого механизма, который на деле уже начал походить на память и походит на нее все больше и лучше. Намного лучше, чем безобидный чудесный блок, устроенный, конечно, несравненно сложнее, чем грифельная доска или бумажный лист, и гораздо менее архаичен, нежели палимпсест, однако в сравнении с другими запоминающими приспособлениями кажется всего лишь детской игрушкой. Это сходство, иными словами, неизбежное бытие-в-мире самой психики, оказывается неожиданным для памяти не больше, чем смерть, застающая врасплох жизнь. Оно лежит в основании памяти. Метафора, в данном случае аналогия между двумя аппаратами, их способность друг друга репрезентировать, вызывает вопрос, который, вопреки собственным посылкам, но по каким- то важным для него причинам, Фрейд не сформулировал в явной форме, между тем как этот-то вопрос и подводил Фрейда к насущной для него теме. Метафора как риторический и дидактический прием возможна лишь благодаря существованию некоей базовой, основополагающей метафоры, благодаря не-“естественному”, историческому производству некоего добавочного механизма, которым дополняется психическая организация и тем самым восполняется ее ограниченность. Сама идея ограниченности вытекает из подвижного характера этой [373-374] дополнительности. Историко-техническая производительность нашей метафоры, превосходящая индивидуальную или даже родовую психическую организацию, имеет совершенно иной характер, нежели производство внутрипсихической метафоры, даже если предположить, что таковая существует (для этого недостаточно просто назвать ее) и что между обеими метафорами сохраняется связь. Здесь вопрос о технике (следовало бы, вероятно, найти другое слово, чтобы вырвать технику из круга традиционной для нее проблематики) отнюдь не вытекает из очевидной оппозиции между психикой и непсихикой, между жизнью и смертью. Письмо здесь - это τέχνη, понятая как отношение между жизнью и смертью, между настоящим и его репрезентацией, между двумя аппаратами. Оно-то и ставит вопрос о технике - об аппарате как таковом и об аналогии между психическим и непсихическим аппаратами. В этом смысле письмо есть не что иное, как сцена истории и игра самого мира. Оно не исчерпывается простой психологией. В дискурсе Фрейда обнаруживается тот факт, что психоанализ как таковой - это отнюдь не просто некая психология и не просто некий психоанализ.

Возможно, именно так, в рамках фрейдовского открытия, очерчиваются области, располагающиеся по обе стороны того замкнутого пространства, которое можно было бы назвать “платоническим”. В ту минуту мировой истории, которая “отметилась” именем Фрейда, сквозь совершенно невероятную мифологию (мифологию нейрологическую или метапсихологическую, ибо нам никогда и в голову не приходило принимать всерьез метапсихологическую басню, разве что высказывая сомнения, способные дезорганизовать и расшатать ее буквальный смысл. По сравнению с нейрологическими сказками, рассказываемыми нам в “Наброске”, ее преимущества ничтожны) сказалась (не сказавшись) и помыслилась (не помыслившись) саморефлексия историко-трансцендентальной сцены письма; она пишется и одновременно стирается, она метафоризируется и сама себя означивает, свидетельствуя в то же время о внутримировых связях и отношениях; от репрезентируется.

Возможно (к примеру; и мы просим отнестись к сказанному ниже со всей необходимой осторожностью), об этом свидетельствует тот факт, что Фрейд, с замечательной широтой и последовательностью, также устроил нам сцену письма. В данном случае эту сцену следует представлять себе иначе, нежели в терминах индивидуальной или коллективной психологии и даже антропологии. Ее нужно помыслить в горизонте мировой сцены - как историю этой сцены. Фрейдовский дискурс укоренен в ней.

Итак, Фрейд устраивает нам сцену письма. Устраивает подобно всем пишущим. И подобно всем, знающим толк в письме, он [354-375] позволил сцене раздваиваться, повторяться и саморазоблачаться на самой сцене. Вот почему именно Фрейду мы предоставим право говорить об устроенной нам сцене. Именно у него мы позаимствуем тот скрытый эпиграф, который безмолвно наблюдал за ходом нашего чтения.

Следуя путем самих метафор пути, метафор следа, прокладки колеи, ходьбы, протаптывания дороги, начинающегося со взлома (с помощью нейрона, света или воска, с помощью дерева или смолы), чтобы внезапно превратиться в составную часть природы, материи, матрикса; неустанно справляясь с указаниями сухого кончика пера и письма без чернил; наблюдая за безостановочным изобретательством и сновидческим воспроизводством механических моделей, которые суть не что иное, как метонимия, бесконечно долго работающая с одной и той же метафорой и упорно подставляющая одни следы и механизмы на место других следов и механизмов, мы задались вопросом, что же удалось совершить Фрейду.

И мы подумали о тех текстах, в которых яснее, чем где бы то ни было, он говорит нам worin die Bahnung sonst besteht. В чем состоит пролагание пути.

Мы подумали о “Толковании сновидений”: “Все сложные машины и аппараты в сновидении являются, по всей видимости, половыми органами, большей частью мужскими, в изображении которых символика сновидения, равно как и работа остроумия (Witzarbeit), поистине неутомимы” (S. 361).

И, наконец, мы подумали о работе “Торможение, симптом, страх”; “Когда акт письма, заключающийся в том, чтобы позволить чернилам стекать с пера на лист белой бумаги, приобрел символическое значение коитуса, а ходьба превратилась в субститут топтания тела матери-земли, тогда и письмо, и ходьба в равной мере были преданы забвению, ибо они равносильны осуществлению полового акта, пребывающего под запретом”.

 

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Здесь более чем где бы то ни было между Ницше и Фрейдом возникает систематическая конфронтация по поводу таких понятий, как различие, количество и качество. Ср., например, наряду со многими другими, следующий отрывок из “Архива”: “Наше "знание" ограничивается установлением "количеств"; однако мы не можем помешать себе ощущать эти количественные различия как качества. Качество - это перспективная истина для нас, а не "в-себе"... Если бы наши чувства в десять раз обострились или, наоборот, притупились, мы бы погибли: это означает, что мы также ощущаем количественные отношения [375-376] как качества в силу того, что соотносим их с существованием, которое они делают возможным для нас” (Nietzsche F. Werke, Bd III, S. 861).

2 Эти понятия изначального различания и изначальной задержки невозможно помыслить, оставаясь под властью логики тождества или даже понятия времени. Уже сама абсурдность (достаточно ей обрести хоть сколько-нибудь организованную форму), сказывающаяся в терминах, позволяет выйти за пределы этой логики и этого понятия. Под словом задержка нужно понимать нечто иное, нежели отношение между двумя “настоящими”; нужно избавиться от следующего представления: то, что должно было (должно было бы) произойти в настоящий (“предшествующий”) момент А, случается лишь в настоящий момент В. Понятия изначального “различания” и изначальной “задержки” сложились у нас под влиянием чтения Гуссерля (“Введение в "Происхождение геометрии"” (1962), р. 170-171).

3 Письмо № 32 (20-10-95). Механизм: “Три нейронных системы, свободное или связанное состояние количества, первичный и вторичный процессы, основная тенденция нервной системы и ее тенденция к компромиссу, два биологических правила внимания и защиты, признаки качества, реальности и мышления, состояние психосексуальной группы, сексуальная ситуация вытеснения и, наконец, условия существования сознания в качестве перцептивной функции - все это связывалось и до сих пор продолжает связываться воедино! Разумеется, я не могу сдержать радости. Отчего я не отправил тебе это сообщение двумя неделями раньше...”

4 Варбуртон - автор “Божественной миссии Моисея”. Четвертая часть его сочинения была переведена в 1744 г. под названием “Опыт о Иероглифах Египтян, из которого явствуют Происхождение и Развитие языка и письма. Древность Наук в Египте и Происхождение культа Животных”. Это сочинение, к которому мы возвратимся в другом месте, имело большое влияние. В ту эпоху им было отмечено целое направление мысли, представители которого размышляли о языке и о знаках. Редакторы “Энциклопедии”, Кондильяк и, через его посредство, Руссо оказались под сильным воздействием этого сочинения, позаимствовав, в частности, идею об изначально метафорическом характере языка.

5 В работе “Я и Оно” (G.W.,, Bd XIII, К. 2) также подчеркивается опасность топического представления психических фактов.

6 Метафора фотографического негатива встречается весьма часто. Ср.: “О динамике переноса” (G.W., BdVIII, S. 364-365). Здесь понятия негатива и отпечатка являются главными инструментами аналогии. Анализируя случай с Дорой, Фрейд определяет перенос в терминах [376-377] издания, переиздания, стереотипной или просмотренной и исправленной перепечатки. В работе “Несколько замечаний о понятии бессознательного в психоанализе”, 1913 (G.W., Bd X, S. 436), отношения между сознательным и бессознательным сравниваются с фотографическим процессом: “Первой стадией фотографирования является получение негатива; любое фотографическое изображение должно пройти испытание "негативным процессом", и те негативы, которые прошли это испытание, допускаются к "позитивному процессу", завершающемуся получением изображения”. Эрве де Сен-Дени посвящает целую главу своей книги подобной же аналогии. Намерения в обоих случаях одинаковы. Но они внушают и осмотрительность, ее мы обнаружим и в “Заметке о чудесном блоке”: “Впрочем, память имеет перед фотографическим аппаратом то же самое замечательное преимущество, которым обладают силы природы, способные самостоятельно обновлять средства собственной деятельности”.

7 “Сновидение скаредно, скупо, лаконично” (G.W., Bd II/III, S. 284). Сновидение “стенографично” (см. выше).

8 В “Метапсихологических дополнениях к учению о сновидениях” (1916. G.W., Bd II/III, S. 419) большой раздел посвящен формальной регрессии; она, как говорится в “Толковании сновидений”, приводит к тому, что “привычные для нас способы выражения и представления замещаются первичными” (S. 554). В особенности Фрейд подчеркивает ту роль, которую в данном случае играет словесное представление: “Весьма примечательно, что работа сновидения столь мало пользуется словесными представлениями; она всегда готова подставлять одни слова вместо других до тех пор, пока не найдет такого выражения, которое лучше всего подходит для пластического представления”. Далее следует сравнение (проведенное с точки зрения изображения слов и изображения вещей) между языком сновидца и языком шизофреника. Оно заслуживает более подробного обсуждения. Мы, возможно (в противоположность Фрейду?), пришли бы к выводу о том, что строгое определение аномалии в данном случае невозможно. О роли словесного представления в предсознании и, соответственно, о вторичном характере зрительных представлений см. работу “Я и Оно”, гл. 2.

9 “Das Interesse an der Psychoanalyse” (“Заинтересованность в психоанализе”) (G.W., Bd VIII, S. 390). Вторая часть этого текста, посвященная “непсихологическим наукам”, в первую очередь касается науки о языке (S. 493), предшествующей философии, биологии, истории, социологии, педагогике. [377-378]

10 Известно, что в заметке “Über den Gegensinn der Urworte” (“О контрастном смысле первослов”, 1910) Фрейд, вслед за Абелем, используя множество примеров, заимствованных из иероглифического письма, стремится показать, что противоречивый или неопределенный смысл первослов мог установиться, обрести специфику и условия функционирования лишь на основании жеста и письма (G.W., Bd VIII, S. 214). Об этом тексте и о гипотезе Абеля см.: Benvenste Е. Problèmes de linguistique générale, ch. VII (рус. пер.: Бенвенист Э. Общая лингвистика. - М.: Прогресс, 1974, гл. IX).

11 Это цитата, которую мы приводили выше и в которой мнесический след различается от “памяти”.

12 Ср.: “По ту сторону..”, гл. IV.

13 ВStandard Edition здесь отмечается незначительная неточность в описании Фрейда. “Она не затрагивает самого принципа”. Мы склонны полагать, что и в других местах Фрейд искажает техническое описание роли точности аналогии.

14 Все в той же IV главе работы “По ту сторону..”.

15 Он вновь возникает в том же году в статье “Отрицание” (“Verneinung”). В отрывке, который важен здесь для нас благодаря отношению, устанавливаемому между осознанным отрицанием и различанием, отсрочкой, обходным путем (Aufschub, Denkaufachub) (различание, союз Эроса и Танатоса), выпускание щупалец приписывается не бессознательному, а “я” (G.W., Bd XIV, S. 14-15). О понятииDenkaufschub, о мышлении как о запаздывании, промедлении, оттяжке, отсрочке, окольном пути, различании, противопоставленном или, вернее, различающемся от фиктивного, теоретического, всегда и заведомо преодолеваемого полюса “первичного процесса”, см. целиком главу VII (V) “Толкования сновидений”. Понятие “обходного пути” Umweg) занимает в ней центральное место. “Тождество мышления”, целиком сотканного из воспоминаний, - вот установка, всегда и заведомо вытесняющая “тождество восприятия”, установка “первичного процесса”, иdas ganze Denken ist nur ein Umweg... (“Bсe мышление есть лишь обходной путь”, S. 607). Ср. также “обходной путь к смерти” Umwege zum Tode) в “По ту сторону..” (S. 41). “Компромисс”, в смысле Фрейда, - это всегда различание. Так вот, не существует ничего, что предшествовало бы компромиссу.

ПРИМЕЧАНИЯ ПЕРЕВОДЧИКА

* Derrida J. Freud et la scène de l'écriture // Derrida J. L'écriture et la différence. R: Seuil”, 1967, p. 296-339.

** При цитировании “Толкования сновидений” использовался (с изменениями и исправлениями) рус. пер.: Фрейд З. Толкование сновидений. - М., 1913 (перевод М.К.).

*** Каков же этот воск? (лат.).


Перевод с французского Георгия Косикова